Снег в мае
Шрифт:
— Господи, да оставьте меня в покое! — взорвался Борисов. — Совершенно невозможный человек!
— А ну вас обоих к черту! — Лозовой, прежде всегда спокойный, вскочил и схватился за голову. — С вами с обоими тут с ума сойдешь!
Борисов дрожащими руками натягивал халат. Как он устал от этой ужасной больничной обстановки! От общего постельного быта! Здоровому человеку и то неприятно соседство совершенно чужих людей за столиком в ресторане, в номере гостиницы. Почему же больные обречены на вечное многолюдье, на чужой храп и кашель, на чужие разговоры, касающиеся ненужных и неприятных тем…
По коридору он почти бежал. Двери всех палат были приоткрыты, и больше, чем обычно,
«Не скоро? — с беспокойством подумал Борисов. — А он там ждет. Мне ли его не знать… У больничных ворот должен сейчас стоять человек в дешевом костюме, в шляпе с потеками. Он ждет одну из знаменитостей, чтобы увезти ее к себе домой для частного визита».
И Борисов так вот стоял у ворот Первой градской, карауля выход корифея, тогдашней громкой знаменитости. А за углом Борисова ждал длинный наркомовский ЗИМ. Четвертная корифею за частный визит, десятка наркомовскому шоферу: корифей боится инфекции и никогда не садится в такси… Чтобы платить за частные визиты, Борисов подхалтуривал научно-популярными лекциями о жизни на других планетах, о покорении полюса, об академике Лысенко… «К сожалению… — рокотала очередная знаменитость, странновато оглядываясь в коридоре коммунальной квартиры, — мы бессильны помочь…» Белые, ухоженные руки не торопились натянуть перчатки, пока Борисов не подаст плотный узкий конверт на шуршащей лиловой подкладке… Он тогда специально купил дорогой почтовый набор и израсходовал почти весь.
Выслушав еще один безапелляционный приговор, Борисов состраивал счастливую улыбку и шел к отцу. «Знаешь, мне уже лучше…» — говорил отец. На него поразительно действовал гипноз медицинской знаменитости, заплаченных больших денег. И значит, надо было из вечера в вечер выступать в клубах и красных уголках, возвращаться домой последним трамваем, в потертом пальтишке, в шляпе с потеками. А Благосветлов в это время сидел как одержимый в лаборатории. Случалось, и ночевал на изъеденном реактивами столе. «В науке талант — половина дела, — говорил он сотрудникам. — Нужна еще и целеустремленность, полная отдача сил…» Борисову он сказал на прощанье: «Жаль расставаться со способным человеком, но все равно вы были не наш. — Помолчал и повторил отчужденно: — Совершенно не наш…»
Борисов знал тихое место в дальнем углу больничного парка, у высокой бетонной ограды. Старая скамья, и подле нее потрескавшийся столб с лампочкой под железным колпаком. Борисов сел и раскрыл наугад Флобера, приятный в руках, чистый том из собственной библиотеки. Эмма Бовари, ее скучный муж, ее пошлые любовники… Незамутненный покой давно сыгранной трагедии… А над головой, на макушке столба, сидит скворец, черный, как головешка. Крохотное горло как серебряный свисток. Не щадя себя, скворец высвистывает немыслимые рулады, сверх всех своих сил и возможностей. Что-то вроде: «В жизни мы живем только раз!» У него весна, у него любовь, у черного, как головешка, певца, и его не смущает, что он всего-навсего скворец, никакой не соловей. Сидит на столбе и свистит. Пишут, что у соловьев от пения иногда разрывается сердце, а про скворцов такого не слышно, — ну и что? Не соловьям, а скворцам люди вывешивают по весне птичьи домишки.
Скворец вдруг умолк, послышался скрип камешков под ногами, и к скамейке подошла женщина в сером легком плаще. Она села на другой край, — несомненно, не пациентка здешней больницы, не врач и не сестра, иначе она была бы знакома хотя бы мельком Борисову, доживающему здесь второй месяц. «Посторонняя? Как она могла появиться в больничном парке в неприемный день? У нее какое-то горе», — догадался Борисов, умудряясь видеть за чтением книги милое, печальное лицо. Может быть, даже красивое. Но это прояснилось потом, а сначала его привлекала печаль, невидящий взгляд, горестно сжатые ненакрашенные губы…
Как и многие другие пожилые мужчины, работающие в вузах, среди множества молодых и ярких женщин, среди студенческих и преподавательских романов, среди глупышек осьмнадцати лет, которые на экзаменах и рыдают и пытаются чаровать, Борисов в свои годы не то чтобы охладел душой, а как-то без увлечений пресытился. Но сейчас от присутствия незнакомой милой женщины в наброшенном как бы случайно сером плаще у него сердце дрогнуло, и в горле заколотилась беззвучная песня радости. А скворец словно услышал эту песню, очнулся, подхватил и повел ее все выше и выше на чистом звонком серебре. Борисову показалось: только что, вот сейчас, как мальчишка, влюбился с первого взгляда, отчаянно и безнадежно, безнадежно и прекрасно…
Больничная обстановка, общность здешнего житья позволяли ему свободно обратиться к ней с каким-нибудь вопросом — о погоде, о часах процедур, — но он онемел, вдруг увидев себя со стороны: в казенном махровом халате, в белых, связанных Ниной носках, в дачной капроновой шляпе, надетой из опасения перед весенней солнечной радиацией. Борисов понял, что он потрясающе похож на гоголевского сумасшедшего, поспешно поднялся и пошел прочь, воображая, как она с удивлением, с жалостью глядит ему вслед, а аллея длинна, никуда не свернуть…
Навстречу ему шел по аллее толстый короткий человек с великолепным блестящим портфелем. Борисов издалека узнал Мишку Зайцева. Невозможно было Мишку не узнать, несмотря на всю его нынешнюю представительность и даже величавость. Ему не хватило собственного лица и фигуры, чтобы раздаться вширь по потребности, и он расширился за счет каких-то дополнительных первоклассных материалов, а в серединке продолжал существовать прежний мозглявый коротконожка.
«Какая неожиданная встреча!» — издали просиял Борисов, радуясь не столько прежнему однокашнику Зайцеву, сколько возможности приостановить свое постыдное бегство. Между ними оставалось несколько метров, и Борисов видел по шагам идущего навстречу, что тот его несомненно узнал. И отвернулся. Отвернулся! Высокомерно задрал голову, скосил глаза и так прошествовал мимо Борисова: вроде бы не по земле, а по веткам над аллеей.
Борисов оторопел от продемонстрированного ему намеренного неузнавания. Кто? Кто его не пожелал узнать? Мишка Зайцев, этот тупица, когда-то искавший его дружбы и покровительства! Благосветлов улыбается: «Рад вас видеть!», а какое-то ничтожество высокомерно проходит мимо.
Он стоял в растерянности, запоздало догадавшись опустить полупротянутую руку, а за спиной раздался знакомый тонкий голос. Мишка Зайцев с фамильярной интонацией обратился к той, что осталась сидеть на скамейке.
«Мишка женится на ней, когда Благосветлов умрет…» — мысль эта уязвила Борисова внезапно, однако он понимал со всей ясностью, что с самой первой минуты, как женщина подошла и села на другой конец скамейки, он уже знал, кто она и чем опечалена. Он желал ей счастья — искренне и сильно желал. «Пусть все, что будет, будет к лучшему для нее, она молода и красива, ей еще жить и жить…» Борисов чувствовал, что он уже беспредельно устал от того, что столько лет спустя судьба свела его снова с Благосветловым, подавляющим других своей величиной, пускай действительной, а не искусственной, как у коротышки Зайцева, но все равно трудной и непосильной близким к нему людям.