Сны Сципиона
Шрифт:
Гонец сообщил, что вместе с беглецами консул направился в Венузий. Принесший эту весть человек отстал от крошечного отряда, потому что под ним пал раненный в битве конь, и парень пешком доковылял вместе с несколькими беглецами до нас. Как выяснилось, кроме рядовых легионеров, с беглецами на другой день к нам в Канузий пришел трибун Первого легиона Фабий Максим, сын Кунктатора.
Те, кто мог стоять на ногах (не был ранен и восстановил силы после тяжкой дороги), собрались на базарной площади, чтобы обсудить, что нам делать далее. Нам предстояло избрать командиров и создать войско из уцелевших. Спорили недолго. Вернее, почти не спорили. Тудиан назвал мое имя, кто-то из легионеров — Аппия Клавдия. Почти что единогласно нам отдали командование, хотя годами я был младше остальных трибунов. В этой разношерстной толпе — назвать остатки
Сейчас было важно наладить спокойную жизнь в этом городке, не позволить нашим людям силой отбирать провиант у жителей или насильничать над женщинами. Впрочем, рабыни и женщины из прислуги обычно позволяли мужчинам пользоваться их телами за самую низкую плату. Но у многих не было с собой ни асса, и даже самые богатые из нас не всегда могли заплатить за еду и ночлег.
Неожиданно наше собрание прервала небольшая процессия: впереди шел дородный и важный смуглолицый мужчина, а за ним женщина в белой строгой столе и накинутой поверх тонкой палле из легкой струящейся ткани. Ей было что-то около сорока, темноволосая, с миндалевидными темными глазами, — чувствовалось с первого взгляда, что этрусская кровь в ее жилах текла почти неразбавленной. И в сорок ее фигура оставалась ладной, лицо — почти без морщин, а глаза — живыми и блестящими. Я ощутил к ней сильное влечение, несмотря на то, что женщина годилась мне почти что в матери. Я спешно опустил глаза, дабы матрона не увидела в моих глазах вспыхнувший внезапно сладострастный огонек.
— Имя мое Буса, — услышал я необыкновенно красивый глубокий голос и от его звука невольно вздрогнул. И поднял глаза — будто завороженный. Ибо знай, что ждет меня взгляд Медузы — и тогда бы не сумел удержаться. И взглянул. Женщина смотрела на меня, улыбаясь. А я увидел в ее взгляде понятное всем сладостное согласие. — Семья моя богата, и в час, когда достойные люди теряют и состояние, и саму жизнь, я пожертвую все средства, какие только найду, на помощь спасшимся. Каждому римскому воину я готова дать и деньги, и одежду, и пищу.
Она вдруг подошла ко мне и поцеловала в губы.
— Каждый из вас теперь мне брат! — заявила громко.
Вечером, когда уже стемнело, от нее явился посланный — мальчишка лет двенадцати с сообщением, чтобы я зашел выбрать для себя и для своих друзей одеяла и новые туники.
Я отправился вслед за ним, уверенный, что меня ждут не только щедрые дары, но и утехи самой хозяйки. Как же я был обескуражен, когда в атрии меня встретила старуха лет шестидесяти с темным, выдубленным солнцем лицом и с разбитыми работой осыпанными старческой темной крупой руками. Она выложила передо мною щедрые дары Бусы, сообщив, что хозяйка укладывает спать младших дочерей и не может ко мне выйти в столь поздний час.
— А старшая дочь хозяйки не может ко мне выйти? — спросил я довольно легкомысленно.
Старуха подняла на меня выцветшие совершенно белесые глаза.
— Старшая дочь хозяйки только что овдовела, — сказала она строго. — И потому не выходит никуда из дома.
Я почти въяве ощутил болезненный щелчок по носу.
Однако траур в семье не мешал Бусе каждый день проявлять о нас воистину материнскую заботу. На другой день с утра она истопила баню в своем доме и пригласила меня с Гаем и Аппием Клавдием в числе первых. Помню, как мы сбросили грязную нашу одежду и уставились друг на друга. Наши тела говорили красноречивее любых горьких слов о нашей беде: все мы были в синяках от ударов камней, в струпьях начавших заживать ссадин, у всех троих нашлись на теле кровавые раны, у Гая Лелия к тому же одна из ран воспалилась и покраснела, и присланный Бусой лекарь ловко вскрыл ее и выпустил гной, а затем покрыл толстым слоем какой-то жирно блестевшей мази. Помнится, незадолго до начала войны моего брата Луция с его друзьями подловили грабители на одной из узких городских улочек и ограбили, перед тем хорошенько избив. В тот день в бане Бусы мы походили на глупых юнцов, чьи раны свидетельствуют не о доблести, а синяки лучше скрывать.
Но соскребая с тел масло и окатывая друг друга горячей водой, такой горячей, что едва выносила кожа, мы понимали, что нет ничего на свете важнее веры в то, что избитый и жалкий неудачник может подняться и в итоге победить. Буса в нас верила. И я до сих пор благодарен за ее деятельную веру.
Много лет спустя мой младший сын Луций за обедом небрежно спросил меня, почему мы просто не перерезали глотку этому паршивцу Баррону? Карфагеняне распинают своих полководцев, проигравших сражение, недурно было бы и нам в тот час учудить с этим сыном мясника Барроном что-то похожее. Я смотрел на юного Луция и молчал. Его шелковая туника цвета солнца переливалась в свете светильников, его веки были густо насурьмлены, а волосы тщательно завиты, тонкие пальцы унизаны перстнями. Я смотрел на него и думал, как легко муза Клио одного назначает героем, а другого — виновным, и уже не поменять выданную маску, навсегда истинное лицо скрыто за грубо намалеванной гримасой.
— Баррон не так уж был виноват, — сказал я. — Не более, чем остальные.
— Он рвался в битву, а Павел…
— Все мы рвались в битву. Или римляне собрали это огромное войско, чтобы прогуляться по Италии и попировать с Ганнибалом и его ребятами? На совете задолго до того черного дня мы вместе придумали план грядущей битвы. Все эти рассказы о том, что Павел хотел сражаться как-то иначе с Ганнибалом, а Баррон погубил армию, родились много позже. Мы все до единого были уверены в победе Рима. Только что набранные легионы, центурии тяжелой пехоты, у нас рябило в глазах от блеска шлемов и новеньких кольчуг. Никто не мог и помыслить, что поражение было предопределено. У нас не нашлось хорошей конницы — мы ее положили в прежних битвах, и взять ее было неоткуда. Мы не умели маневрировать, мы были предсказуемы. Любой наш полководец в тот день погубил бы армию. Канны научили меня главному: то, что кажется всем очевидным, далеко не всегда верно. И ты забыл об одном…
— О чем же? — спросил Луций.
— Я тоже в тот день бежал с поля боя.
Я бы мог добавить, что Варрон пытался спасти войско — он отдал приказ отступать и бежать всем, кто способен уйти. Эмилий же кинулся в гущу схватки, увлекая за собой несчастных всадников, которые могли еще уцелеть, и так бы пригодились нам в будущем!
Бегство грозило смертью многим и многим, но и продолжение боя означало лишь бессмысленную смерть.
Я смотрел на Луция и раздумывал: если бы он узнал о моем позоре в Азии, о том, какой ценой была выкуплена его жизнь у Антиоха, что бы он сказал? Верно, рассмеялся бы мне в лицо и бросил на свой манер язвительную шутку. Хмыкнул бы, к примеру: «Я так и думал, что все россказни о наших римских добродетелях — пустые басни!» Или что-нибудь похожее — быть может, еще более жестокое.
Так что я не сказал ему более ничего.
Глава 8
КАНУЗИЙ
Итак, я перешел самый страшный перевал в своем рассказе. Канны. Это были мои оледеневшие Альпы, и я миновал их, оставив в Аидовой пропасти своего тестя, друзей и своих солдат.
Иногда я задумывался, хотел бы я получить жизнь заново, и всякий раз понимаю, что вопрос этот нелеп. Что-то я мог бы исправить и сделать лучше, но кто поручится, что при этом я не проиграю там, где выиграл после чужих ошибок? Все, что мог, я свершил и исполнил. Признание сограждан? Разве это не смешно — мечтать о новой жизни, чтобы получить признание?
Что касается гибели наших легионов под Каннами, то я был всего лишь военным трибуном, почти мальчишкой, и уж точно не мог еще знать, как справиться с Ганнибалом. И та армия, что мы вывели на огромное поле, не могла одержать победу.
Только на четвертый день после прибытия в Канузий я сообразил, что Эмилия не знает даже, жив я или нет. Я отыскал приличную лошадь, снабдил Диодокла сухарями и сыром на дорогу и велел скакать в Рим. Это то малое, что я мог сделать для Эмилии. С собой я ему дал только таблички, где написал: «Публий супруге Эмилии, привет. Я жив, даже не ранен. Отец твой, к печали нашей всеобщей, прожил. Береги здоровье». Остальное велел рассказать на словах, но не посвящать молодую женщину в самые страшные подробности.