Собаке — собачья смерть
Шрифт:
1. Pater, peccavi
У разных людей орган счастья — тот, что дрожит и радуется в нашем теле, отвечая на танец духа — расположен по-разному. У брата Аймера из Ордена Проповедников он явственно находился не возле сердца, а где-то в животе. Именно там все сладко сжималось и отдавалось по телу вплоть до кончиков пальцев, когда Аймеру случалось — а ему случалось, как и всем человекам — бывать счастливым; в такие дни совершенного и острого приятия себя и мира Божьего его одевало словно бы некое всемогущество, удивительная птичья легкость, выражавшаяся даже в движениях, в прихлынувших силах, в восторженной бодрости. В такие дни Аймер мог забывать о еде — но и само чувство голода
К чему он, проповедник в Тулузене и Фуа, ни прикасался — все пело и звенело под его руками. Каждое утро просыпаясь от радости — всякий раз раньше своего соция, брата Антуана, который во сне казался моложе, чем наяву, — Аймер некоторое время перед тем, как подняться, смотрел перед собой: то в вечно юное небо над пастушьим навесом в чистом поле, то в закопченный потолок иеронимитского приюта в городе Фуа. Смотрел и думал: это все правда. Спасибо Тебе, Господи. Как же хорошо мне быть с Тобою здесь. И лишь потом приходил срок расталкивать собрата, который продирал глаза с трудом, с зевками, моргая и собирая кожу на лбу в грустные морщинки: всегда с огромным трудом просыпался.
Назначение, вымечтанное назначение работником на виноградник Божий. Аймер с самого дня, как ему объявили о миссии на капитуле, знал, что все ему удастся. И верно, таким удачливым, умным и красноречивым он никогда себя не чувствовал. Вот и сейчас, сидя вместе с братом на привале под единственным деревом за околицей села с гордым именем Рье-де-Пельфорт, он с удовольствием вспоминал вчерашнюю Божью жатву в Памьере: тамошние францисканцы без особого рвения, но все же пустили гостя проповедовать в своей церкви, и монастырский храм едва вместил огромную толпу народа, явившуюся послушать пришлеца. Ласковей, чем ветер в сиесту, лицо его трогало воспоминание об одном памьерском покаяннике, пришедшем на исповедь впервые за двадцать лет. Под конец разрешительной молитвы Аймер, припомнив некоторые события собственной жизни, поднял его с колен и обнял — «Теперь ты снова Христов», и здоровенный лавочник, отец трех законных детей и двух бастардов, разрыдался у него на груди, как младенец… Вот он, смысл жизни; вот оно, истинное пиршество, доля наследника Царства — мирить людей с Богом! Разложив среди жестких сиреневых цветов, сплошь покрывавших склон душистой чешуей, домотканую тряпицу, Аймер вытащил из мешка скромный проповеднический обед — то, что сегодня подали братьям в Рье. То ли благодарные за отслуженную мессу, то ли испуганные белыми хабитами селяне одарили их хорошим ломтем копченой свиной щековины — ничего настолько вкусного Аймер не ел, кажется, с вагантской юности. Насвистывая от полноты радости, он смачно вонзил нож в толстый кусок.
— Ну, брат, за трапезу? Силы нужны, нам сегодня еще мили четыре надо сделать, если хотим в Варильесе ночевать. Вынимай хлеб, и вино у нас еще оставалось, сколь помню? Водой разбавить — полная фляжка будет…
Соций его, Антуан, сидел неудобно — в жаркий час почему-то не сдвинулся в жидкую тень, но так и горбился на солнцепеке, обтянув подолом хабита худые коленки. Уши его, сидевшего вполоборота к Аймеру, ало просвечивали на солнце, на бритой макушке блестели росинки пота.
Дернувшись от оклика, как разбуженный, он покорно затеребил завязки мешка, пошарил в поисках хлеба.
— Да, брат, вот вино… Вот, сейчас.
— Что с тобой творится-то? — весело спросил Аймер — и тут же пожалел об этом. Бедный грешник, он был далеко не уверен, что и впрямь желает ответа. Уже который день единственной ложкой дегтя, отравлявшей его безмятежную радость служения, оставалась Антуанова очевидная и неисправимая тоска. Аймер был почти уверен, что знает ее источник: верный и честный Антуан, некогда отказавшийся от назначения проповедника, чтобы не искушать завистью своего лучшего друга, нынче, как видно, сам мучился той же болезнью. Назначенный теперь всего лишь социем, спутником и помощником, еще бы он не боялся, что отец провинциал, запомнивший его демонстративный отказ, впредь не отправит его в желанную миссию вестником слова Божия… Презирая себя за робость, Аймер наколол на нож кусок потеющей вкусным жиром свинины, преувеличенно громко благодаря Бога за трапезу и надеясь молитвой перебить возможную попытку ответа.
Добрый Антуан, слава Господу, и не пытался заговорить. Сложил руки до конца Benedicite, подвинулся в тень, ломал хлеб. Над сиреневым от цветов холмом дрожал пчелиный гул и полдневный звон цикад, в небе, украшенном перьями облаков, носились стрижи; в раскаленной высоте черным распятием повис южный орел. Аймер жевал полученное от щедрот мясо, щурясь на предстоящую дорогу — петля за петлей меж зеленых гор — и был счастлив, как майская трава, как ребенок.
Сие умилительное положение вещей, однако же, продлилось недолго. Некий горловой неловкий звук из-за плеча заставил Аймера оглянуться — он не сразу понял, что это Антуан попытался выговорить его имя. Попытался — и не смог, потому что… Боже ж ты мой, только вот этого не надо…
— Что, брат? Что сказать хочешь? — остановив руку в полпути до Антуанова плеча, Аймер с ужасом увидел, что по щеке товарища ползет толстая капля, слишком крупная для потека пота. Больше притворяться было невозможно. Бросив на полотно недоеденный кус, Аймер всем собою потянулся к социю, который как-то уж вовсе уменьшился, теряя на глазах год за годом из своих двадцати.
— Что с тобой происходит, друг? Что за муха тебя укусила? Не расскажешь наконец, почему ты вторую неделю страждешь, как пес в сиесту?
— Все в порядке, брат, — Антуан поспешно сморгнул, даже улыбнулся сравнению, хотя улыбка вышла какая-то недостаточная. — В самом деле, ничего не происходит.
— Ты меня за тупого не держи, — порой Аймер вне амвона для убедительности мог ввернуть вагантское словцо-другое. — Я ли тебя не знаю? Уж мне-то мог бы не лгать, братец во святом Доминике! Вон миноритов в Памьере пробуй дурачить!
Антуан с излишней сосредоточенностью разглаживал на коленях скапулир.
— Да нет же, и правда все в порядке. Просто, Аймер… Мне надо исповедаться. С каждым иногда бывает, верно? Есть у нас сейчас время, или… давай лучше до вечера подождем?
Так я и знал, внутренне сжавшись, подумал Аймер. Так и знал. Созрел парень признаться. Со мной было то же самое. Ну что ж, и хорошо, давно пора услышать это в лицо, выговорить, предать Иисусу и запечатать тайной.
— Никаких подождем, — он решительно вытер руки о полотно и завернул края, пряча на потом остатки щековины. — Один Господь знает, доживем ли мы оба до вечера, а ну как нет — так со грехами и помрешь? Дай-ка мне столу и прибери вино; я готов тебя слушать.
Но еще прежде, чем коленопреклоненный Антуан поднял на него мокрый взгляд — «Отче, согрешил я» — Аймер с постыдным облегчением, в котором тоже неплохо бы исповедаться при случае, уже понял, что ошибался.
Печаль Антуана состояла в ином, и Аймер занимал в ней куда меньше места, чем полагала его гордыня. То есть, в общем-то, совсем не занимал.
— Это ведь плотская привязанность называется, да? Пристрастие? Ведь тянет, так и волочит, как крючком, Аймер, особенно по вечерам невыносимо, когда воздух синий и туман этот особенный, ну ты знаешь… Когда туманом пахнет с гор, так все внутри переворачивается, аж в животе болит и тянет — вот до чего грех глубоко пробрался, до плоти достигает, Господи помилуй… Так и кажется — все бы бросил разом, пропади оно, после покаюсь, только бы увидать еще раз. Ведь совсем близко отсюда — день пути, Аймер, ну полтора, а чем ближе, тем хуже, Аймер, тем оно громче зовет — Мон-Марсель. Дома наши серые, и ворота, и… У нас сейчас яблони цветут, вишни, и виноградничек байлев работники подвязывают и обрезают, я как-то раз к нему тоже нанимался… У часовни Марциала шиповник вовсю, а девушки цветов с поля приносят. Могилу матушки бы навестить. Ведь не приберет никто, некому, тетка в Праде… Я б ей хоть сорняки повыдергал, раз уж Бог не дал в освященной земле лежать… И вообще… Повидать бы наших. Вроде и не было у меня таких друзей, как ты — а все ж таки… Наши, Аймер, мон-марсельские… Узнать, кто жив, кто родил, кто крестит… Неисправимый я грешник, брат, да? Пес, которого тянет на свою блевотину? Но веришь ли, нигде так вишнями не пахнет, а когда хлеб пекут и с реки ветер, и у байля дым из коптильной печи полосой до церкви, а из-под ног, когда идешь до площади, ящерки серые прыскают, и овечий помет сухой хрустит…