Собиратель ракушек
Шрифт:
Он сложил подписанный листок и засунул в карман.
Как странно переплелись их судьбы: рожденные в разных концах света, они познакомились по воле случая, из чистого любопытства, но были разделены несходством своих представлений о мире.
Пока Уорд с этим письмом в кармане ехал в автобусе домой, их уже ожидало другое письмо: из чрева самолета оно перекочевало в грузовик, потом в другой и много раз перешло из рук в руки, прежде чем оказаться в Огайо и завершить свой путь в их почтовом ящике, – письмо из Танзании, от дядюшки Наймы. Она внесла конверт в дом, положила на столешницу и долго не сводила с него взгляда.
Уорд, придя с работы, отыскал ее на полу в подвале, свернувшуюся
Поводив у нее перед глазами пальцем, он принес ей чаю, но она не стала пить. Тогда он вытащил у нее из руки письмо и прочел. Ее родители погибли на дороге в Тангу: их автомобиль, накрытый селевым потоком, рухнул в ущелье.
На похороны она уже опоздала, но Уорд счел, что лететь нужно так или иначе: он опустился возле нее на колени и предложил, что организует всю поездку. Ответа не последовало. Взяв лицо Наймы в ладони, он приподнял ей голову, но стоило ему отпустить руки, как голова ее бессильно упала на грудь.
Он лег спать рядом, прямо на бетонный пол, не сняв рубашки и галстука. С утра первым делом вытащил из кармана свое письмо и порвал. А после этого на руках донес ее до машины и отвез в окружную больницу.
Медсестра посадила ее в кресло-каталку, определила в палату и тут же поставила ей капельницу. С ней будет все в порядке, заверила женщина, здесь ей окажут помощь.
Но это была не та помощь, в которой нуждалась Найма: белые стены, искусственный свет, пропахшие лекарствами и болезнями коридоры. Дважды в день ее насильно пичкали таблетками. Она плыла сквозь время, в висках медленно стучал пульс.
Сколько же дней провела она под бормотание телевизора, лежа с пустотой в сердце и притупленными чувствами? Она видела, как поднимаются и заходят белые луны человеческих лиц: врач, медсестра, Уорд – рядом всегда был Уорд.
Ее пальцы впивались в металлические борта кровати; ноздри втягивали пресный запах больничной еды: картофельного пюре быстрого приготовления, протертых овощей с лекарственным привкусом. Поблизости беспрестанно жужжал телевизор.
Сны были пустыми и серыми; она пыталась вызвать в памяти образы родителей – и не могла. Память грозила в скором времени вычеркнуть Танзанию навсегда; в таком случае Найма, подобно своим осиротевшим питомцам-ястребам, уже не вспомнит свой настоящий дом, а будет знать лишь то место, где ее держат на привязи, с клобучком на голове.
А что потом? Пристрелят?
Сейчас утро? Она уже здесь две недели? Резко выдернув из вены катетер, Найма с усилием выбралась из кровати и заковыляла в коридор.
Препараты, курсировавшие в крови, замедляли движение мышц, притупляли рефлексы. Голова превратилась в стеклянный шар, едва держащийся на плечах: одно неосторожное движение – и всю жизнь придется собирать осколки.
В коридоре, среди каталок и торопливых медсестер, она увидела под ногами полоски скотча, расходящиеся в разные стороны, подобно тропкам ее юности. Выбрав одну такую полоску, она попробовала ей следовать. Через некоторое время – трудно сказать, долго ли она шла, – ее взяла под локоть незнакомая медсестра и препроводила обратно в палату.
После этого происшествия дверь палаты стали запирать на ключ. На ужин горошек, на обед суп. Она ощущала собственное угасание: сердечная мышца совсем ослабла, и кровь просто плескалась по жилам. Что-то глубокое и безграничное ушло из нее, было вытравлено, умерщвлено, раздавлено. Как такое произошло? Она ли не охраняла свою сущность?
После больницы – неизвестно, сколько дней было проведено взаперти, – Уорд привез ее домой и усадил в кресло у окна. Она смотрела на автобусы и такси, на соседей, не поднимающих головы. Внутри у нее обосновалась необъятная пустота, тело уподобилось пустыне, безветренной и темной. Казалось, Африка уже так далеко, что дальше не бывает. Порой Найма даже сомневалась в своем существовании, думала, что история
Прошла весна, за ней лето и осень. Найма не вылезала из кровати раньше полудня. С тягучей сменой времен года у нее стерлись все воспоминания, остались лишь обрывки: писк птенцов дрозда, жаждущих, чтобы мать принесла им червяков; снег, падающий в свете уличного фонаря. Эти образы возникали словно за толстым стеклом; смысл их размывался, утрачивал связность, четкость и первозданную остроту. Правда, впоследствии к ней вернулись сны, но тоже совсем другие. Ей снился караван верблюдов, движущийся сквозь редколесье, оранжевые облака над пологом леса, но в этих видениях не было места для нее самой: она смотрела издалека – и не могла приблизиться, замечала красоту – и не могла до нее дотянуться. Как будто ее аккуратно вырезали из каждой картинки. Мир уподобился экспонату в музее Уорда: приглаженный, обращенный в прошлое, выцветший и опечатанный, с табличкой «Руками не трогать».
Иногда по утрам она из кровати наблюдала, как Уорд завязывает галстук, стоя в рубашке, доходящей до толстых ляжек, и чувствовала у себя внутри гнильцу, над которой клубится отторжение. Тогда она утыкалась в подушку, ненавидя его за то, что он побежал за ней в джунгли, за то, что прыгнул со скалы. Больше они не притворялись: Уорд оставил все попытки до нее достучаться, а Найма полностью отстранилась, чтобы не отвечать на стук. Она прожила в Огайо пять лет, а казалось, что пятьдесят.
Был вечер. Найма в полудреме сидела на заднем крыльце, когда над крышей косяком пролетели гуси. Да так низко, что ей удалось разглядеть контуры перьев, глянцево-черные клювы, одновременное, согласованное мигание каждой пары глаз. Она ощутила стремительную силу крыльев, рассекающих воздух. Птичий клин с гоготом стремился к горизонту, вожаки менялись. Найма проводила взглядом птиц, задержалась на той точке, где они скрылись из виду, и задумалась: как они выбирают себе дорогу? Что за таинственный механизм, скрытый у них в голове, переключается каждую осень, заставляя их следовать все теми же невидимыми путями к тем же южным водам? Сколь восхитительно небо, думала она, и сколь непостижимо. Гуси уже давно улетели, а она все смотрела ввысь, ждала, надеялась.
Шел тысяча девятьсот восемьдесят девятый год; ей уже исполнился тридцать один. Уорд сидел в доме и ел кекс: с нижней губы свисал сталактит из глазури. Найма вошла и остановилась перед ним. Хорошо, сказала она. Я пойду учиться.
Уорд перестал жевать. Ну-ну, ответил он. Давай.
В спортивном зале колледжа абитуриенты толпились у щитов с надписями «Муниципальное управление», «Антропология», «Химия». Ее внимание привлек один стенд, оформленный глянцевыми фотографиями. Вулкан в снежном ожерелье. Потрескавшееся сиденье стула. Серия снимков пули, вырывающейся из яблока. Она изучила все изображения – и заполнила необходимые документы: «Фотография, начальный курс: Введение в технику фотосъемки».
В подвале валялся без дела принадлежавший Уорду старенький «Никон-630»; она обтерла его от пыли и принесла на первое занятие.
Никуда не годится, сказал преподаватель. Другого нет, ответила она. Он подергал туда-сюда заднюю шторку и объяснил, что она пропускает свет, а это губительно для негативов.
Можно ее закрыть поплотнее, предположила Найма. Или же заклеить. Пожалуйста. У нее брызнули слезы.
Хорошо, хорошо, забормотал педагог, что-нибудь придумаем.
На второй день занятий он вывел студентов на территорию кампуса. Здесь мы сделаем только по паре снимков, объявил он. Не тратьте зря пленку. Все внимание – на конструктивные детали, друзья мои.