Соблазн
Шрифт:
"Стоило мне прибавить еще одно слово, и она могла засмеяться надо мною, и — она могла растрогаться, одно слово, и — она замяла бы разговор… Но ни одного такого слова не вырвалось у меня; я оставался торжественно-глупым, держась по всем правилам ритуала жениховства". "Нельзя, значит, похвалиться, чтобы помолвка моя имела поэтический оттенок, она была во всех отношениях благопристойной и мелкобуржуазной по духу".
"Ну вот я и жених, а Корделия невеста. И это, кажется, все, что она знает относительно своего положения".
Все это напоминает опыт инициации, где посвящаемый испытывает свое собственное
"Всякая девушка, доверившись мне, встретит с моей стороны вполне эстетическое обращение. Конечно, дело кончается обыкновенно тем, что я обманываю ее, но это тоже происходит по всем правилам моей эстетики".
Есть доля юмора в том, что с помолвкой обольщение как бы теряет явный смысл и выходит из игры. Здесь это событие, которое в буржуазном видении XIX века составляло только радостную преамбулу к браку, превращается в суровый эпизод инициации, предпринятого в возвышенных интересах страсти (одинаковых с рассчитанными целями обольщения) сомнамбулического перехода через пустыню помолвки. (Вспомним, что помолвка стала ключевым эпизодом в жизни многих романтиков, в первую очередь самого Киркегора, но не забудем также о еще более драматичных помолвках Клейста, Гёльдерлина, Новалиса, Кафки. Всегда мука, всегда неудача, помолвка снедалась почти мистической страстью (оставим в покое импотенцию!), пылавшей тем жарче, чем глубже зарывалась она в зачарованную твердыню застывшего времени, осаждаемую призраками постельных и брачных разочарований.)
Но и когда в этом зыбком мареве теряется как будто и цель, и само присутствие Йоханнеса, он все-таки жив еще, живя в невидимом танце обольщения, он только сейчас, и никогда больше, живет его жизнью с такой интенсивностью, потому что только здесь, в ничто, в отсутствии, в изнанке зеркала, обретает он уверенность в своем торжестве: Корделия не может ничего иного, как разорвать помолвку и броситься в его объятия. Весь огонь страсти здесь, прозрачный, филигранный, никогда больше не найдет он его столь прекрасным, как в этом предвосхищении, потому что девушка до поры, в этот миг, еще суженая, судьбой предназначенная, но уже не будет ею, когда пробьет час и чары развеются. Предназначение — вот главный корень умопомрачительности обольщения, как и любой другой страсти. Предначертанность — вот что изощряет лезвие рока, по которому скользит удовольствие, вот что несется стрелой остроумия, наперед сочетая движения души с их грядущей судьбой и смертью: здесь и торжествует обольститель, здесь и читается его понимание истинного обольщения как духовной экономии — в невидимом танце помолвки:
"Я переживаю вместе с ней зарождение ее любви, невидимо присутствую в ее душе, хотя и сижу видимо рядом с ней. Это странное отношение можно, пожалуй, сравнить с па-де-де, исполняемым одной танцовщицей. Я — невидимый партнер ее. Она движется как во сне, но движения ее требуют присутствия другого (этот другой — я, невидимо-видимый): она наклоняется к нему, простирает объятия, уклоняется, вновь приближается… Я как будто беру ее за руку, дополняю мысль, готовую сформироваться. Она повинуется гармонии своей собственной души, я же только даю толчок ее движению, толчок не эротический — это разбудило бы ее, — но легкий, почти бесстрастный, безличный. Я как бы ударяю по камертону, задавая основной тон для всей мелодии".
Итак, одним движением раскрывается сразу несколько сторон обольщения, которое:
— заклинает чью-то силу: жертвенная форма;
— совершает убийство, часто идеальное преступление;
— творит произведение искусства: "Обольщение как одно из изящных искусств" (убийство, разумеется, тоже может быть таковым);
— действует в духе остроумия: «духовная» экономия. С таким же обоюдным потворством (дуальным и дуэльным), как и при обмене колкостями, когда все — намек, недомолвка, недосказанность: эквивалент аллюзивно-церемониального обмена тайной;
— является аскетической, но вместе и педагогической формой духовного испытания: своего рода школа страсти, урок майевтики, эротической и иронической в одно и то же время.
"Молодая девушка — прирожденный ментор, у которого всегда можно учиться, если ничему другому, так по крайней мере искусству — обмануть ее же! Никто на свете не научит этому лучше ее самой".
"У всякой девушки, как у Ариадны, есть нить, помогающая отыскать дорогу в лабиринт ее сердца… но не ей самой, адругому".
— предстает как агональная форма дуэли или войны — не насилия, не какого-то силового отношения, но всегда только состязания, военной игры. Здесь обольщение, как и всякая стратегия, складывается из двух синхронных движений:
"В отношениях с Корделией мне нужно прибегнуть к двойному маневру… Борьба с ней начинается, и я отступаю, суля ей победу надо мной. В своем отступлении я демонстрирую перед ней все оттенки любви: беспокойство, страсть, тоску, надежду, нетерпение… Все это, проходя перед ее умственным взором, производит глубокое впечатление на ее душу и оставляет в ней зародыши подобных же чувств. Это нечто вроде триумфального шествия: я веду ее за собой, воспевая победу и указывая ей путь. Увидя власть любви надо мной, она научится верить, что любовь — великая сила… Но она не должна подозревать, что обязана своим нравственным освобождением мне, — тогда она потеряла бы веру в свои собственные силы. Когда же она наконец почувствует себя свободной, свободной настолько, что ей почти захочется воспользоваться этой свободой — порвать со мной связь, тогда-то начнется настоящая борьба! Я не боюсь развития страсти и жажды борьбы в ее душе, каков бы ни был непосредственный исход этого…
Разрыв так разрыв. Борьба все-таки начнется вновь, и победителем из нее выйду — я! Это так же верно, как и то, что ее победа надо мной в борьбе, которую мы ведем теперь и которую можно назвать предварительной, — лишь мнимая. Чем больше назревает в ней стиль для предстоящей впереди «настоящей» борьбы, тем интенсивнее будет сама борьба. Первая борьба — борьба освобождения, и это только игра, вторая же, борьба завоеваний, будет борьбою на жизнь и смерть!"
Все эти ставки в игре обольщения выставляются вокруг мифической фигуры молодой девушки. Она сама партнер и ставка в этой многоуровневой дуэли, а значит, не может быть ни сексуальным объектом, ни фигурой Вечной Женственности: обольщению равно чужды оба этих важнейших указателя женщины в западной традиции. И не найти здесь также ни идеальной жертвы в образе девушки, ни идеального субъекта под видом обольстителя, как нет отдельных фигур жертвы и палача в жертвоприношении. Ее завораживающее воздействие — это гипнотизм мифического существа, загадочного партнера, равноправного с обольстителем протагониста в этом по сути литургическом пространстве вызова и дуэли.
Какой разительный контраст в сравнении с "Опасными связями"! У Лакло обольщаемая женщина находится на положении осажденного замка, по образу военной стратегии эпохи — не столь статичной, правда, как некогда, но чья конечная цель все та же: капитуляция. Жена президента — крепость, подвергаемая осаде и вынуждаемая к сдаче. Никакого соблазна — полиоркетика чистой воды.
Соблазн тут в ином плане: не от соблазнителя к жертве, но между соблазнителями, от Вальмона к Мертей, преступным сговором разделяясь по вставленным между жертвам. То же у Сада: в действии и на подъеме от своих собственных преступлений только тайное общество палачей, жертвы вовсе не в счет.