Собор Парижской Богоматери
Шрифт:
Окидывая внимательным взглядом туманный ночной горизонт, Квазимодо ощущал в душе необъяснимую тревогу. Уже несколько дней он был настороже. Он заметил, что вокруг собора непрерывно сновали люди зловещего вида, не спускавшие глаз с убежища девушки. И он подумал, не затевается ли заговор против несчастной затворницы. Он воображал, что народ ненавидел ее так же, как его, и что надо ожидать в ближайшее время каких-нибудь событий. Потому-то он и дежурил на своей звоннице, «мечтая в своей мечтальне», как говорит Рабле; неся сторожевую службу, как верный пес, он подозрительно посматривал то на Париж, то на келью.
Пристально вглядываясь в город своим единственным глазом, который благодаря необыкновенной зоркости, как бы полученной им от природы в вознаграждение, почти возмещал другие недостающие Квазимодо органы чувств, он вдруг заметил, что очертания Старой Скорняжной набережной приняли
Это ему показалось странным. Он усилил внимание. Казалось, движение шло в сторону Сите. Нигде ни огонька. Некоторое время движение происходило на набережной, затем постепенно схлынуло, словно вошло внутрь острова, потом прекратилось, и линия набережной снова стала прямой и неподвижной.
Квазимодо терялся в догадках; вдруг ему показалось, что движение вновь возникло на Папертной улице, врезавшейся в Сите перпендикулярно фасаду Собора Богоматери. Наконец, невзирая на кромешную тьму, он увидел, как из этой улицы показалась голова колонны, как в одно мгновение всю площадь запрудила толпа, в которой ничего нельзя было разглядеть в потемках, кроме того, что это была толпа.
В этом зрелище таилось что-то страшное. Необычная процессия, словно старавшаяся укрыться в глубокой тьме, вероятно, хранила такое же глубокое молчание. И все же она должна была производить какой-нибудь шум, должен был быть слышен хотя бы топот ног. Но этот шум не доходил до глухого, и сборище людей, которое он еле различал и которое совсем не слышал, хотя оно волновалось и двигалось близко от него, производило на него впечатление сонма мертвецов, безмолвных, неосязаемых, затерянных во мгле. Ему казалось, что на него надвигается туман с утонувшими в нем людьми, что в этом тумане шевелятся тени.
Тут все его сомнения воскресли, мысль о нападении на цыганку вновь возникла в его мозгу. Он смутно ощутил, что надвигается опасность. Трудно было ожидать от столь неповоротливого ума, чтобы в это решительное мгновение он мог так быстро все сообразить. Что было ему делать? Разбудить цыганку? Заставить ее бежать? Куда бежать? Улицы наводнены толпой, задняя стена церкви выходит к реке. Нет ни лодки, ни выхода. Остается одно: не нарушая сна Эсмеральды, пасть мертвым на пороге Собора Богоматери, сопротивляться хотя бы до тех пор, пока не подоспеет помощь, если только она придет. Ведь несчастная всегда успеет проснуться для того, чтобы умереть. Остановившись на этом решении, он уже спокойнее принялся изучать «врага».
Толпа росла с каждой минутой. Но окна, выходившие на улицы и на площадь, были закрыты, и шум почти не долетал. Вдруг блеснул свет, и вслед за тем над толпой заколыхались зажженные факелы, дрожа в темноте своими огненными пучками. И тут Квазимодо отчетливо разглядел бурлившее на площади страшное скопище оборванцев, мужчин и женщин, вооруженных косами, пиками, резаками и копьями, острия которых сверкали множеством огней. Там и сям над этими отвратительными рожами торчали, словно рога, черные вилы. Он припомнил, что уже где-то видел этих людей; ему показалось, что он узнает те самые лица, которые несколько месяцев назад приветствовали в нем папу шутов. Какой-то человек, державший в одной руке зажженный факел, а в другой — дубинку, взобрался на тумбу и стал, по-видимому, держать речь. После его речи диковинное войско перестроилось, словно окружая собор Квазимодо взял фонарь и спустился на площадку между башнями, чтобы присмотреться и изобрести средство обороны.
В самом деле Клопен Труйльфу, дойдя до главного портала Собора Богоматери, построил свое войско в боевом порядке. Хотя он и не ожидал сопротивления, но, как осторожный полководец, хотел сохранить строй, который позволил бы ему достойно встретить внезапную атаку ночного дозора или караулов. Он расположил свои отряды таким образом, что, глядя на толпу издали сверху, вы приняли бы ее за римский треугольник в Экномской битве, за «свинью» Александра Македонского или за знаменитый клин Густава-Адольфа. Основание этого треугольника уходило в глубь площади, загораживая Папертную улицу; одна из сторон была обращена к Отель-Дье, а другая — к улице Сен-Пьер-о-Беф. Клопен Труйльфу поместился у вершины треугольника вместе с герцогом египетским, нашим другом Жеаном и наиболее отважными молодцами.
Нападения, подобные тому, какое бродяги намеревались совершить на Собор Богоматери, были нередки в городах средневековья. Того, что ныне мы именуем «полицией», встарь не существовало вовсе. В наиболее многолюдных городах, особенно в столицах, не было единой, центральной, устанавливающей порядок власти. Феодализм созидал эти большие города-общины самым причудливым образом. Город был собранием феодальных владений, разделявших его на части всевозможной формы и величины. Отсюда — наличие один другому противоречивших распорядков, иначе говоря, отсутствие порядка. Так, например, в Париже, независимо от ста сорока одного ленного владельца, пользовавшихся правом взимания земельной подати, было еще двадцать пять владельцев, пользовавшихся, кроме этого, правом судебной власти, — от епископа Парижского, которому принадлежало сто пять улиц, до настоятеля церкви Нотр-Дам-де-Шан, у которого их было четыре. Все эти феодальные законники лишь номинально признавали своего сюзерена — короля. Все имели право собирать дорожные пошлины. Все чувствовали себя хозяевами. Людовик XI, этот неутомимый труженик, в таких широких размерах предпринявший разрушение здания феодализма, продолженное Ришелье и Людовиком XIV в интересах королевской власти и законченное Мирабо в интересах народа, пытался прорвать эту сеть поместных владений, покрывавших Париж, издав наперекор всем два-три жестоких указа, устанавливавших обязательные для всех правила. Так, в 1465 году всем горожанам было приказано, под страхом виселицы, при наступлении ночи зажигать на окнах свечи и запирать собак; в том же году второй указ предписывал запирать вечером улицы железными цепями и запрещал иметь при себе, вне дома, кинжал или всякое другое оружие. Но вскоре все эти попытки установить общегородское законодательство были преданы забвению. Горожане позволяли ветру задувать свечи на окнах, а собакам бродить; цепи протягивались поперек улицы лишь во время осадного положения, а запрет носить оружие привел лишь к тому, что улицу Перерезанных глоток переименовали в улицу Перерезанного горла, что все же указывало на значительный прогресс. Старинное сооружение феодального законодательства осталось незыблемым; поместные и окружные судебные управления смешивались, сталкивались, перепутывались, наслаивались вкривь и вкось одно на другое, как бы врезаясь друг в друга; густая сеть ночных постов, дозоров, караулов была бесполезна, ибо сквозь нее во всеоружии пробирались грабеж, разбой, бунт. Среди подобного беспорядка внезапное нападение черни на какой-нибудь дворец, особняк или простой дом, даже в самых населенных частях города, не считалось неслыханным происшествием. В большинстве случаев соседи тогда только вмешивались, когда разбой стучался в их двери. Заслышав выстрелы из мушкетов, они затыкали себе уши, закрывали ставни, задвигали дверные засовы, и распря кончалась при содействии ночного дозора или без оного. Наутро парижане говорили: «Ночью — ворвались к Этьену Барбету»; «Напали на маршала Клермонского». Вот почему не только королевские резиденции — Лувр, дворец, Бастилия, Турнель, — но и обиталища вельмож — Малый Бурбонский дворец, особняк Сане, особняк Ангулем — были обнесены зубчатыми стенами и имели над воротами бойницы. Церкви охраняла их святость. Все же некоторые из них — Собор Богоматери к их числу не принадлежал — были укреплены. Аббатство Сен-Жермен-де-Пре было обнесено зубчатой оградой, точно владение барона, а на пушки оно израсходовало значительно больше меди, чем на колокола. Следы его укреплений заметны были еще в 1610 году; ныне от него сохранилась лишь церковь.
Но возвратимся к Собору Богоматери.
Когда первые распоряжения были закончены, — отдавая должное дисциплине этой армии бродяг, следует заметить, что приказания Клопена исполнялись в полном молчании и с величайшей точностью, — почтенный предводитель шайки взобрался на ограду паперти и, обратясь лицом к собору, возвысил свой хриплый и грубый голос, размахивая факелом, пламя которого, колеблемое ветром, то выхватывало из мрака красноватый фасад храма, то, застилаясь собственным дымом, вновь погружало его во тьму.
— Тебе, Луи де Бомон, епископ Парижский, советник королевской судебной палаты, я, Клопен Труйльфу, король Алтынный, великий кесарь, князь арготинцев, епископ шутов, говорю: «Наша сестра, невинно осужденная за колдовство, укрылась в твоем соборе, ты обязан предоставить ей убежище и защиту; но суд хочет извлечь ее оттуда, и ты дал на то свое согласие, ее повесили бы завтра на Гревской площади, когда бы не бог да бродяги. Вот почему мы и пришли к тебе, епископ. Если твоя церковь неприкосновенна, то неприкосновенна и сестра наша, если же наша сестра не является неприкосновенной, то и храм твой не будет неприкосновенным. Поэтому мы требуем, чтобы ты выдал нам девушку, если хочешь спасти свой собор, или же мы отнимем девушку и разграбим храм, что будет справедливо. А в подтверждение этого я водружаю здесь мое знамя, и да хранит тебя бог, епископ Парижский!»