Собор (сборник)
Шрифт:
— Мы договариваемся. Конечно же, они хотели бы получить побольше помидоров, а я — побольше муки. Но, в конце концов, мы всегда договариваемся. В противном случае, они уехали бы вообще без помидоров — и на что им были бы их горы муки? Вот ты, сколько ты можешь съесть помидоров?
Девочка захихикала.
— Много.
— Но не все. Разве не бывает так, что когда у тебя очень много одного и того же, все другое вдруг начинает делаться очень вкусным, и ты могла бы отдать корзину помидоров за кусок хлеба? А?
— Ну… Но если так получается с каждым, тогда было бы достаточно немного переждать… то есть, если перед тем сделал большие запасы… и можно было бы чуть ли не даром получить то, чего хочется. А потом дальше обмениваться с другими, раз сам съесть не
— Ты только что сделалась купцом, мои поздравления. — Я стащил грязную перчатку и, не поднимаясь с коленей, подал девочке руку. Она пожала ее, улыбаясь во весь рот. Несмотря на дырки от молочных зубов и грязные полосы на лице, в этой улыбке я четко видел ее мать: «улыбку над земляным змеем», словно печать, словно тайный опознавательный знак. Волосы у Сусанны были другого цвета (практически чистая блондинка), и глаза были другого цвета (серые) — но не это имело значение. Было достаточно, чтобы улыбнулась.
— Купцом! Тогда почему ты у нас не купец?
— Мы не делаем всего того, что могли бы. Тут дело довольно сложное. На самом деле…
— Папа!
— Ладно.
Девочка присела на пятках по другую сторону грядки, сдвинула шляпу на спину. Я снял вторую перчатку, вытер руки о штаны, размышляя, как бы ей все это объяснить. Нижнее соединение Шестой и Пятой планет Медузы — газовых гигантов на границе ядерного возгорания, с альбедо чуть ли не в сотню процентов — слегка изменяло градиенты гравитации, отворачивая мою нижнюю конечность на три-четыре километра, из-за чего вот уже неделю у меня болела спина; я часто выпрямлялся и потягивался со стоном. Потянулся я и сейчас, чтобы потянуть время.
— Ну ладно, попробуем так. Можешь ли ты быть одновременно печальной и веселой?
— Нууу… нет.
— Зато, как только перестаешь уже печалиться, ты радуешься, и наоборот. А можешь ты быть одновременно старой и молодой?
— Наверняка, нет.
— И не можешь вот так, вдруг решить, что перестаешь быть старой, и в связи с этим, станешь молодой; это уже вещи неотвратимые. Возрастом ты управлять не можешь, он не подчиняется твоему решению, ты не выбираешь этого состояния; просто — стареешь. А теперь представь, что имеется такое состояние, в отношении которого ты можешь сознательно принять решение. Не старость, не молодость, нечто иное. Какая-то… нирвана. Помнишь, что такое нирвана? Я тебе объяснял.
Девочка кивнула.
— Ну вот, выбираешь эту нирвану. Это тоже неотвратимое состояние, которое исключает определенное количество других состояний. Ничего особенного. К примеру, у тебя уже никогда не будут болеть зубы.
— О-о! Честное слово?
— А что, тебе хотелось бы? — Я по слюнил палец и стер у нее грязную полосу с мордашки. — Всем бы такого хотелось. И вот, ты в этой нирване без ноющих зубов и ты видишь, что могла бы уже никогда не испытывать никакой боли. И вот, раньше или позднее, ты решаешь войти в сверх-нирвану. Она, в свою очередь, исключает уже значительно большее число состояний: голод, жажду, усталость, но так же — и сытость вместе с другими телесными удовольствиями. Но, когда ты живешь в этой сверх-нирване, тебе они и не нужны, и совершенно логичным и естественным тебе представляется выбор сверх-сверх-нирваны, потом — сверх-сверх-сверх-нирваны, и так далее, до окончательной уже нирваны, в которой ты бессмертная, неуничтожимая, практически всемогущая и всезнающая, но которая уже исключает такое число иных состояний, что ты не можешь ни радоваться, ни печалиться, ни быть старой, ни молодой, тебя не радует солнечное утро, ни дождик в жаркий день, ты не чувствуешь ветра на коже, ни земли под ногами… То есть, конечно, ты можешь делать вид, но всегда, всегда помнишь, что только делаешь вид, а деланная боль — это уже не то же самое, что боль настоящая, и деланная радость — это не то же самое, что настоящая радость. Понимаешь, Зуза?
Не знаю… — Она пожевала нижнюю губу. — Так это правда, с этой нирваной? Я могла бы так выбрать? Чтобы зубы… ну, ты понимаешь. Могла бы?
— Да.
Девочка наморщила брови в глубокой задумчивости.
— А эта скупка еды… Собственно говоря, почему бы и нет?
— Потому что те состояния, которые я здесь назвал нирванами, касаются не только отдельных людей, но и целых их групп. В обществе, организованном подобным образом, казался бы тебе естественным, даже необходимым. И наоборот: для людей в сверх-нирване определенные способы организации общественной жизни более удобны, но другие — просто невозможны. Как только ты пересечешь определенный порог, то ли путем индивидуальных, то ли общественных перемен, последующих перемен удержать уже невозможно, они становятся лишь вопросом времени. Так вот, занятие куплей-продажей, купечество, находится уже за этим порогом — точно так же, как автомобили, самолеты, поезда, небоскребы… Ты видела их всех в книжках, и они тебе нравились, так? Мы могли бы их иметь, если бы только захотели. Но тогда бы мы уже хотели и чего-то большего, и еще, и еще… пока, в конце концов, не желали бы ничего, что ценим теперь. Ты понимаешь, к чему я веду?
Она отрицательно покачала головой.
— Ладно, — вздохнул я, — как-нибудь еще вернемся к этому.
— Мы должны выращивать помидоры, чтобы у нас могли болеть зубы? Так, папа…!
— Что, глупости? Может ты и права…
Это не важно, что она не поняла, не поверила; я ведь знал, что не поймет. Но в какой-то форме мои слова запомнит, и идея запустит в ней корни, появятся вопросы и сомнения, которые иначе не привились бы; то есть, снова я перекрыл перед девочкой миллиард возможных жизненных путей, зато открыл миллиард других.
Я натянул перчатки, Зуза подала мне нож. Солнце клонилось к закату, Сйянна махала нам и кричала что-то с дворика, Сусанна что-то ответила. Ну да, я склонял ее машину к собственному ритму, разгонял ее зубчатые колесики до собственной скорости… Экстенса уже перемалывала в порошок и пожирала кометы и небольшие астероиды, межзвездную пыль я притягивал уже собственной массой. Еще раз выпрямиться и раскинуть руки — на тридцать тысяч километров. Помню, что тем вечером разыгралась гроза, и я читал детям про Золушку. Небо было покрыто тучами, несколько дней я не мог ворожить по Луне, впрочем, ворожить и об отсутствующем, тем более — Отсутствующем? — так что я и не надеялся на это.
* * *
На похороны отца я забрал Сйянну и детей. Поехали, как только пришло известие, то есть, днем заранее; пришлось спать в одной из гостевых комнат старого дома. Снова дом был полон родственников, соседей, знакомых, малыши гонялись один за другим по коридорам, балконам и вокруг домов; взрослые обменивались старыми и новыми сплетнями, собаки лаяли, новорожденные вопили, мать и тетки крутились на кухне… Поминки, свадьба, никакой разницы.
Гроб выставили в боковой комнате на первой этаже, между чашами с курениями. Отец мало был похож на себя; лицо разъехалось в стороны, оно было водянистых, опухшим, а повязка, удерживающая челюсть на месте, придавала ему вид злобной заядлости. Сколько это ему было лет, пятьдесят? Как-то так; но точно я не был уверен. Отца побрили, но щетина вновь появлялась на коже. Я стоял и глядел, а в груди перемещалась какая-то горячая тяжесть, какой-то органический клубень: вверх, к ключице, так, что я невольно склонялся к гробу и дышал через раскрытый рот, волокна центральной экстенсы длиной в многие и многие мили, толщиной в дюйм, сворачивались в ритме моего дыхания; периферическая экстенса дрожала и морщилась — от той дрожи, что шла по моей коже, когда я вспоминал, как он сходил, выпрямившись, со светлой веранды в темный вихрь, лампа в высоко поднятой руке, уверенным шагом, мрак отступал перед ним, и бежали демоны ночи… а теперь он лежит и гниет, посеревшая кожа, грязная посмертная щетина, кукла из жира и складчатой ткани.