Собор (сборник)
Шрифт:
— Одноразовое применение, говоришь. — Лариса задумчиво пережевывала сухой хлеб. — Я в этом не разбираюсь, ты прочитал столько его книг, что, говоря по правде, наполовину живешь во временах до Инвольверенции — но скажи мне в таком случае, каков смысл верности на смертном ложе? Что должно удерживать нас от «одноразового применения»?
Я пожал левым плечом.
— Ничто.
Тогда Лариса начала приглядываться ко мне с беспокоящим вниманием. Я, как мне казалось, цинично улыбнулся. Она отодвинула тарелку, склонилась над столом, доставая мои ладони. Ее руки были теплее.
— Ты же прекрасно понимаешь, что это была бы уже не она. Не человек.
— Ой, успокойся, или ты ожидаешь, будто я расплачусь.
— Сестренки стыдишься?
Я чихнул и это перебило настрой. Я освободил ладони от ее пальцев, высморкался в полу халата. Лариса при этом ужасно кривилась.
— Дегенерат. Мог бы присоединиться к сыну.
— Видишь ли, Лариса, — начал я, сделав глубокий вдох и заложив руки на шее, — здесь дело не в том, как другие видят подобное решение умирающего, но в том, что должно было бы удержать его самого — когда он чувствует, что это его предпоследний вздох. Культурологические, цивилизационные аргументы его
Лариса убила обоих тараканов черенком ножа: чвяк, чвяк. На лезвии до сих пор оставались лиловые полосы от варенья.
— Но ведь ты бы не размышлял подобным образом, если бы не Бартоломей и та репрозионная зараза в твоем теле, правда? И если бы не смерть Сйянны.
Когда рассвело, я вышел в огород. Собирался утренний дождь, темная сырость висела в воздухе, его холод неприятного колол мое свежевыбритое лицо. Лариса нашла мне еще не проеденные молью штаны и свитер; халаты, поклялась, что спалит, и к чертовой матери с Бартоломеем. Огород выглядел словно после наводнения, его покрывал единообразный слой грязи, смешанной с растительной гнилью; невозможно было увидеть границ между отдельными культурами. Когда же уехал Петр? Под стеной внутреннего дворика стояли лопата и грабли, уже проржавевшие. Я поглядел на сад. Одно из деревьев, явно сломанное бурей, лежало поперек дорожки, другое опасно наклонилось. Куча работы, дни и недели, даже месяцы. Что же сейчас за время года? По-видимому, осень. Я потянулся, сознательно пытаясь преодолеть инстинктивную сгорбленность. В спине что-то стрельнуло, левое плечо заболело. Я сделал глубокий вздох. Экстенса открывалась огню Медузы, возвращались к жизни транс мутационные органы, материя, захваченная в черные пленки, а ведь за это время ее должно было еще под накопиться; она будет поглощена, переварена, встроена в поврежденные структуры; из распыленных периферий появятся новые, из впрыснутых в планетоиды зародышей вырастут еще более мощные Глаза и Уши, корневая система лунного леса, углубившаяся уже на сотню метров под поверхность вечной мерзлоты, сформируется в специализированный процессор, наполовину органический протез мозга, мою третью лобную долю с диаметром в две тысячи километров… Но, несмотря на всяческое движение, несмотря на всяческого рода энергию и прохладный ветер на гладких щеках, несмотря на алый жар звезды на коже и голос Ларисы, доносящийся из дома — тем не менее, тот волк внутри меня продолжает выть, протяжный скулеж проходит по внутренностям моего тела, чтобы вырваться изо рта кратким стоном, как вдруг дрожь охватила все конечности, и мне необходимо опереться о подоконник, сделать глубокий вдох, и все равно — принуждение возвратиться в темный салон, съежиться в глубоком кресле, забыться в нем, преодолеть очень сложно. Нужно что-то сделать, каким-то образом победить инерцию души. Я поднимаю голову и кричу, кричу, кричу, пока боль не перехватывает мне горло.
* * *
Лариса не желала оставить меня одного в доме. Мы поехали на семейную ферму — которая всегда останется для нас первой ассоциацией со словом «дом». И как раз застали там Сусанну. Взрослая женщина — против света, с волосами, спрятанными под шляпой, практически неотличимая от своей матери. Когда мы здоровались, мне даже удалось выдать своего состояния; поначалу она только пожала мне руку, но тут же, замявшись лишь на мгновение, упала в мои объятия. По-видимому, я и вправду возвращался к себе, поскольку в реакции на этот жест под моим черепом проснулся Наблюдатель — подсказал нужные слова, поправил выражение лица, сделал тело более жестким. Сусанна уже не могла оторвать от меня глаз. Потом она привела меня к большому зеркалу внизу, в будуаре теток-близняшек. Глядя на наши отражения, я понял, что она имела в виду: я выглядел ее братом, был слишком молодым, тем более — сейчас, после того, как побрился и обрезал волосы. Сусанна, казалось, была полностью поглощена этим феноменом. — Тебе тоже хотелось бы так? — криво усмехнулся я. Она отвела взгляд.
Тем не менее, ее любопытство никуда не делось, она не могла этого скрыть. Разговор с ней постоянно уходил в этом направлении, а шутки, как правило, касались моего возраста. Было ли это завистью или просто обнаженной заинтересованностью чудом? Детская болтовня в огороде явно не была забыта; впрочем, может, она о ней и забыла — но это не изменило того факта, что сейчас размышляла именно так, как размышляла, и не могла отвернуть векторов ее интересов. Следовало ли держать экстенсу в страшном секрете? Поэтому, когда она расспрашивала, я отвечал.
Мы ездили вместе на пастбища (опасаясь изгоев, в одиночку путешествовать не следовало). Мы встречали людей с востока, которых я не знал, пастухов, бродячих ремесленников; один из крупных родов Края недавно перебрался с побережья, океан затапливал скалистые равнины; Сусанна представляла меня, на что те глупо скалились. Поначалу я думал: естественно, они знают историю о сумасшедшем пустыннике. Но одной ветреной ночью у костра главного лагеря ко мне подошел молодой человек и, крепко пожав правую руку, ни с того, ни с сего, с детской откровенностью в голубых глазах торжественно произнес: — Я всегда восхищался вами. Сусанна рассказывала нам ту историю так часто, что мы вообще перестали в вас верить. Рад, что встретился с вами. — Ну что такое могла она им рассказать, мараковал я. Ведь той аферы с бандитами она не помнила, была слишком маленькой. Она должна была рассказывать уже чужие рассказы. Так и рождаются абсурдные легенды. Наблюдатель в самый последний момент удержал меня от того, чтобы спросить у юноши, сколько же конокрадов я, по его мнению, уложил — может, дюжину?
Ночью, под звездами, когда большой костер палил в лицо, а холодный ветер сек спину, симметрия впечатлений настолько втискивала меня в экстенсу, что я практически забывал о людском теле. Неокортекс [20] постепенно пробуждался, его многокилометровые мозговые извилины вплетались в мои нейронные тропы; одно репрозионное зерно, помещенное в развилке дендритов [21], открывало дорогу миллиарду новых нервоводов, каждый из которых был укоренен в гигантских мозговых долях логической структуры планетного спутника: бесконечные ряды параллельных, наполовину органических процессоров. Сами размеры этого мозга — воистину астрономические — представляли бы собой ограничение, и они замедляли, усложняли процессы мышления, если бы не обильный посев репрозионных молекул, последней не использованной еще партии из оригинального Зерна, которая с начала истории вошла в алый лес и распространилась по всему неокортексу вместе с ростом корневой системы леса, так что теперь и его внутренние логические процессы осуществлялись со сверхсветовыми скоростями, перескакивая от модуля к модулю посредством тысяч репрозионных ворот. Побочные явления не приказали себя долго ждать: теперь я жил в состоянии постоянного d'ej`a vu, растянутого восприятия, я уже ничего не познавал в качестве абсолютной новинки, все припоминал. Не на самом деле, но не мог избавиться именно от такой ментальной ауры. Вход неокортекса на центры речи привел к возврату заикания, а так же громадные сложности с переводом мыслей в грамматические языковые конструкции. Различные странные вещи своими ассоциациями доводили меня чуть ли не до кататонического состояния, мне случалось засмотреться на стебель травы или небесное облако в течение десятка, нескольких десятков минут, а потом я не мог сказать, ну что такое особенное меня в них привлекло. Ну, и еще были сны; сны, которых до сих пор у меня не было — это были сны спутника Шестой. Они, эти сны, разрывали меня в клочья, я пробуждался на грани истерии, бормоча что-то бессмысленное, весь издерганный, довольно часто в моче и экскрементах, долгое время я не мог овладеть телом, руки выполняли абсурдные жесты — попытки операций на несуществующих предметах; экстенса исходила спазмами в асинхронных судорогах, дрожали ноги, Уши и Глаза обращались к мнимым источникам излучения… Подсознание спутника было глубоким, темным, мысли густыми и жирными, непрозрачными, в них можно было утонуть словно в черном масле. Проснувшись, еще несколько мгновений я чувствовал те кошмары, но, чем сильнее пытался их вспомнить, пояснить известными мне терминами, понять — тем скорее они ускользали; и оставался только маслянистый осадок, слой черного ила — на каждой мысли, на каждом переживании. Я знал лишь то, что там — во снах спутника — было очень, чрезвычайно больно.
Но все это были лишь побочные эффекты; поскольку основной функцией и назначением неокортекса были описание, анализ и объяснение феномена Аномалии. Она растягивалась аморфной туманностью практически до орбиты Третьей; но при этом далеко выходя за плоскость эклиптики. Аномалия заслоняла часть диска Медузы, обертываясь вокруг него словно аккреционный диск [22], только более широкий и не столь симметричный, в вертикальной проекции далекий от спиральной формы; отсюда брались те нерегулярные изменения наблюдаемой яркости и спектра излучения звезды, которые обратили внимание астрономов на систему Медузы. Линии поглощения в электромагнитном спектре Аномалии внушали мысль не сколько о водороде и гелии, но о более тяжелых элементах, вплоть до нестабильных трансурановых. Нёбом я чувствовал жаркое первичное излучение Аномалии, экстенса уже окружила ее по полной окружности и теперь выходила очередными периферия ми к полюсам звезды, так что ничто не могло от меня сбежать, я регистрировал каждый скачок напряжения пульсирующего излучения элементарных частиц, а в той части Аномалии, которая пересекала систему Медузы все кипело будто в термоядерной печке, вот только с быстрыми нейтрино была проблема, но и их в достаточном количестве выхватывал броненосный вакуумный паук, и тут же все собранные таким образом данные заглатывала спутниковая часть моего мозга, чтобы наново перестраивать и трестировать модели внутренней структуры Аномалии.
По вынужденной орбите паук все глубже спускался в гравитационный колодец Медузы, через орбиту Четвертой, а самые длинные его отростки уже мутировали, принимая формы автономных зондов, готовя Пальцы к окончательному Прикосновению.
* * *
Вместе с весной вернулся Бартоломей. В один из воскресных дней он заехал к нам вместе с Пастором; впрочем, это был вообще первый визит Бартоломея на ферму.
Мне он показался каким-то помолодевшим, явно более энергичным — может быть, потому, что наконец-то не ходил в латаных халатах и мешковатых огородных штанах. Теперь он одевался как один из ковбоев с западных ранчо, даже запустил чудные усы. Кроме того, он сильно загорел. Но более всего в глаза бросалась перемена выправки: словно он прикупил себе новый позвоночник. Достаточно было ему перестать горбиться, чтобы вырасти на ладонь. Он целовал дамам руки, очаровательно кланялся и громко смеялся — салонный лев и душа компании.
Сусанна глядела на него с явным недоверием.
— Дедушка, а ты, случаем, во время какого-то своего бродяжничества не влюбился? — спросила она у него как-то днем, когда все мы лущили на веранде горох (рядом храпел Леон Старший, отсыпая ночь — по ночам он никогда не спал).
Мастер Бартоломей подмигнул ей.
— Каким же это образом? Это ты носишь мое сердце в кармане.
Девочкой Сусанна всегда легко краснела и, как видать, у нее до сих пор это не прошло.
— Не шути. Так все-таки, что случилось? Выглядишь так, словно у тебя со спины сняли мешок картошки.