Соборяне
Шрифт:
Просвирня опять юркнула, обтерла в кухне платочком слезы и, снова появясь, заговорила:
– Я его, признаюсь вам, я его наговорной водой всякий день пою. Он, конечно, этого не знает и не замечает, но я пою, только не помогает, – да и грех. А отец Савелий говорит одно: что стоило бы мне его куда-то в Ташкент сослать. «Отчего же, говорю, еще не попробовать лаской?» – «А потому, говорит, что из него лаской ничего не будет, у него, – он находит, – будто совсем природы чувств нет». А мне если и так, мне, детки мои, его все-таки жалко… – И просвирня снова
– Экое несчастное творение! – прошептала вслед вошедшей старушке молодая дама.
– Уж именно, – подтвердил ее собеседник и прибавил: – a тот болван еще ломается и даже теперь обедать не идет.
– Подите приведите его в самом деле.
– Да ведь упрям, как лошадь, не пойдет.
– Ну как не пойдет? Скажите ему, что я ему приказываю, что я агент тайной полиции и приказываю ему, чтоб он сейчас шел, а то я донесу, что он в Петербург собирается.
Дарьянов засмеялся, встал и пошел за Варнавой. Между тем учитель, употребивший это время на то, чтобы спрятать свое сокровище, чувствовал здоровый аппетит и при новом приглашении к столу не без труда выдерживал характер и отказывался.
Чтобы вывести этого добровольного мученика из его затруднительного положения, посланный за ним молодой человек нагнулся таинственно к его уху и шепнул ему то, что было сказано Серболовой.
– Она шпион! – воскликнул, весь покрывшись румянцем, Варнава.
– Да.
– И может быть…
– Что?
– Может быть, и вы?..
– Да, и я.
Варнава дружески сжал его руку и проговорил:
– Вот это благодарю, что вы не делаете из этого тайны. Извольте, я вам повинуюсь. – И затем он с чистою совестью пошел обедать.
Глава пятнадцатая
Шутка удалась. Варнава имел предлог явиться, и притом явиться с достоинством. Он вошел в комнату, как жертва враждебных сил, и поместился в узком конце стола против Дарьянова. Между ними двумя, с третьей стороны сидела Серболова, а четвертая сторона стола оставалась пустою. Сама просвирня обыкновенно никогда не садилась за стол с сыном, не садилась она и нынче с гостями, а только служила им. Старушка была теперь в восторге, что видит перед собою своего многоученого сына; радость и печаль одолевали друг друга на ее лице; веки ее глаз были красны; нижняя губа тихо вздрагивала, и ветхие ее ножки не ходили, а все бегали, причем она постоянно старалась и на бегу и при остановках брать такие обороты, чтобы лица ее никому не было видно.
– Остановить вас теперь невозможно? – шутя говорил ей Дарьянов.
– Нет, невозможно, Валерьян Николаич, – отвечала она весело и, снова убегая, спешно проглатывала в кухоньке непрошеную слезу.
Гости поднимались на хитрость, чтоб удерживать старушку, и хвалили ее стряпню; но она скромно отклоняла все эти похвалы, говоря, что она только умеет готовить самое простое.
– Но простое-то ваше очень вкусно.
– Нет; где ему быть вкусным, а только разве для здоровья оно, говорят, самое лучшее, да и то не знаю; вот Варнаша всегда это кушанье кушает,
– Гм! – произнес Варнава, укоризненно взглянув на мать, и покачал головой.
– Да что же ты! Ей-богу, ты, Варнаша, пустой!
– Вы еще раз это повторите! – отозвался учитель.
– Да что же тут, Варнаша, тебе такого обидного? Молока ты утром пьешь до бесконечности; чаю с булкой кушаешь до бесконечности; жаркого и каши тоже, а встанешь из-за стола опять весь до бесконечности пустой, – это болезнь. Я говорю, послушай меня, сынок…
– Маменька! – перебил ее, сердито крикнув, учитель.
– Что ж тут такого, Варнаша? Я говорю, скажи, Варнаша, как встанешь утром: «Наполни, господи, мою пустоту» и вкуси…
– Маменька! – еще громче воскликнул Препотенский.
– Да что ты, дурачок, чего сердишься? Я говорю, скажи: «Наполни, господи, пустоту мою» и вкуси петой просвирки, потому я, знаете, – обратилась она к гостям, – я и за себя и за него всегда одну часточку вынимаю, чтобы нам с ним на том свете в одной скинии быть, а он не хочет вкусить. Почему так?
– Почему? вы хотите знать: почему? – извольте-c: потому что я не хочу с вами нигде в одном месте быть! Понимаете: нигде, ни на этом свете, ни на каком другом.
Но прежде чем учитель досказал эту речь, старушка побледнела, затряслась, и две заветные фаянсовые тарелки, выскользнув из ее рук, ударились об пол, зазвенели и разбились вдребезги.
– Варнаша! – воскликнула она. – Это ты от меня отрекся!
– Да-с, да-с, да-с, отрекся и отрекаюсь! Вы мне и здесь надоели, не только чтоб еще на том свете я пожелал с вами видеться.
– Тс! тс! тс! – останавливала сына, плача, просвирня и начала громко хлопать у него под носом в ладони, чтобы не слыхать его отречений. Но Варнава кричал гораздо громче, чем хлопала его мать. Тогда она бросилась к образу и, махая пред иконой растопыренными пальцами своих слабых рук, в исступлении закричала:
– Не слушай его, господи! не слушай! не слушай! – и с этим пала в угол и зарыдала.
Эта тяжелая и совершенно неожиданная сцена взволновала всех при ней присутствовавших, кроме одного Препотенского. Учитель оставался совершенно спокойным и ел с не покидавшим его никогда аппетитом. Серболова встала из-за стола и вышла вслед за убежавшей старушкой. Дарьянов видел, как просвирня обняла Александру Ивановну. Он поднялся и затворил дверь в комнату, где были женщины, а сам стал у окна.
Препотенский по-прежнему ел.
– Александра Ивановна когда едет домой? – спросил он, ворочая во рту пищу.
– Как схлынет жар, – вымолвил ему сухо в ответ Дарьянов.
– Вон когда! – протянул Препотенский.
– Да, и у нее здесь еще будет Туберозов.
– Туберозов? У нас? в нашем доме?
– Да, в вашем доме, но не у вас, а у Александрины.
Дарьянов вел последний разговор с Препотенским, отвернувшись и глядя на двор; но при этом слове он оборотился к учителю лицом и сказал сквозь едва заметною улыбку: