Соборяне
Шрифт:
– Просто, батюшка, – отвечал Данилка, – я снял сапоги, вздел их голенищами на палочку, да и клал по потолку следочки.
– Ну, отпустите же его теперь, довольно вам его мучить, – неожиданно отозвался, моргая глазами, Ахилла.
На него оглянулись с изумлением.
– Что вы это говорите? как можно отпустить святотатца? – остановил его Грацианский.
– Ну, какой там еще святотатец? Это он с голоду. Ей-богу отпустите! Пусть он домой идет.
Грацианский, не оборачиваясь к Ахилле, заметил, что его заступничество неуместно.
– Отчего
– Да что вы это? – строго повернулся протопоп. – Вы социалист, что ли?
– Ну, какой там «социалист»! Святые апостолы, говорю вам, проходя полем, класы исторгали и ели. Вы, разумеется, городские иерейские дети, этого не знаете, а мы, дети дьячковские, в училище, бывало, сами съестное часто воровали. Нет, отпустите его, Христа ради, а то я его все равно вам не дам.
– Что вы, с ума, что ли, сошли? Разве вы смеете!..
Но дьякону эти последние слова показались столь нестерпимо обидными, что он весь побагровел и, схватив на себя свой мокрый подрясник, вскричал:
– А вот я его не дам, да и только! Он мой пленник, и я на него всякое право имею.
С этим дьякон, шатаясь, подошел к Данилке, толкнул его за двери и, взявшись руками за обе притолки, чтобы никого не выпустить вслед за Данилкой, хотел еще что-то сказать, но тотчас же почувствовал, что он растет, ширится, пышет зноем и исчезает. Он на одну минуту закрыл глаза и в ту же минуту повалился без чувств на землю.
Состояние Ахиллы было сладостное состояние забвенья, которым дарит человека горячка. Дьякон слышал слова: «буйство», «акт», «удар», чувствовал, что его трогают, ворочают и поднимают; слышал суету и слезные просьбы вновь изловленного на улице Данилки, но он слышал все это как сквозь сон, и опять рос, опять простирался куда-то в бесконечность, и сладостно пышет и перегорает в огневом недуге. Вот это она, кончина жизни, смерть.
О поступке Ахиллы был составлен надлежащий акт, с которым старый сотоварищ, «старый гевальдигер», Воин Порохонцев, долго мудрил и хитрил, стараясь представить выходку дьякона как можно невиннее и мягче, но тем не менее дело все-таки озаглавилось. «О дерзостном буйстве, произведенном в присутствии старогородского полицейского правления, соборным дьяконом Ахиллою Десницыным».
Ротмистр Порохонцев мог только вычеркнуть слово «дерзостном», а «буйство» Ахиллы сделалось предметом дела, по которому рано или поздно должно было пасть строгое решение.
Глава девятнадцатая
Ахилла ничего этого не знал: он спокойно и безмятежно горел в огне своего недуга на больничной койке. Лекарь, принявший дьякона в больницу, объявил, что у него жестокий тиф, прямо начинающийся беспамятством и жаром, что такие тифы обязывают медика к предсказаниям самым печальным.
Ротмистр
Дьякон лежал с закрытыми глазами, но слышал, как лекарь сказал, что кто хочет иметь дело с душой больного, тот должен дорожить первою минутой его просветления, потому что близится кризис, за которым ничего хорошего предвидеть невозможно.
– Не упустите такой минуты, – говорил он, – у него уже пульс совсем ненадежный, – и затем лекарь начал беседовать с Порохонцевым и другими, которые, придя навестить Ахиллу, никак не могли себе представить, что он при смерти, и вдобавок при смерти от простуды! Он, богатырь, умрет, когда Данилка, разделявший с ним холодную ванну, сидит в остроге здоров-здоровешенек. Лекарь объяснял это тем, что Ахилла давно был сильно потрясен и расстроен.
– Да, да, да, вы говорили… – у него возвышенная чувствительность, – пролепетал Захария.
– Странная болезнь, – заметил Порохонцев, – и тут все новое! Я сколько лет живу и не слыхал такой болезни.
– Да, да, да… – поддержал его Захария, – утончаются обычаи жизни и усложняются болезни.
Дьякон тихо открыл глаза и прошептал:
– Дайте мне питки!
Ему подали металлическую кружку, к которой он припал пламенными губами и, жадно глотая клюковное питье, смотрел на всех воспаленными глазами.
– Что, наш оргбн дорогой, как тебе теперь? – участливо спросил его голова.
– Огустел весь, – тяжело ответил дьякон и через минуту совсем неожиданно заговорил в повествовательном тоне: – Я после своей собачонки Какваски… – когда ее мальпост колесом переехал… хотел было себе еще одного песика купить… Вижу в Петербурге на Невском собачйя… и говорю: «Достань, говорю, мне… хорошенькую собачку…» А он говорит: «Нынче, говорит, собак нет, а теперь, говорит, пошли все понтерб и сетерб»… – «А что, мол, это за звери?..» – «А это те же самые, говорит, собаки, только им другое название».
Дьякон остановился.
– Вы это к чему же говорите? – спросил больного смелым, одушевляющим голосом лекарь, которому казалось, что Ахилла бредит.
– А к тому, что вы про новые болезни рассуждали: все они… как их ни называй, клонят к одной предместности – к смерти…
И с этим дьякон опять забылся и не просыпался до полуночи, когда вдруг забредил:
– Аркебузир, аркебузир… пошел прочь, аркебузир!
И с этим последним словом он вскочил и, совершенно проснувшись, сел на постели.