Собрание ранней прозы
Шрифт:
Что это за птицы? Опираясь устало на ясеневую трость, он остановился на ступеньках библиотеки, чтобы рассмотреть их. Они кружили над выступающим углом дома на Моулсворт-стрит. В вечернем воздухе конца марта четко прочерчивался их полет, их темные тельца, стремительные, вибрирующие, рисовались четко на небе, будто на какой-то тонкой свисающей ткани дымчато-голубого цвета.
Он наблюдал полет. Одна за другою: темной стрелой, зигзаг, вновь стрелой, резко вбок, плавная кривая, трепет крылышек. Попробовал сосчитать, пока еще не все стремительные, вибрирующие тельца пронеслись мимо: шесть, десять, одиннадцать… –
Он прислушался к их крику – будто писк мыши за обшивкой стены – пронзительная двойная нота. Ноты, однако, были более долгими, пронзительными, жужжащими, непохожими на крик земной твари, они понижались то на терцию, то на кварту, выдавали трель, когда летящие клювы рассекали воздух. Тонкий отчетливый пронзительный крик падал сверху, как нити шелкового света, разматывающиеся с жужжащего веретена.
Этот нечеловечий визг умиротворял его слух, которому все еще продолжали слышаться материнские рыдания и упреки, а темные хрупкие вибрирующие тельца, мелькающие, порхающие, кружащие вокруг воздушного храма в дымчатых небесах, умиротворяли его взгляд, перед которым еще стояло лицо матери.
Зачем он стоит здесь на ступенях, уставившись в небо и наблюдая полет, слушая эти пронзительные двойные крики? Ждет ли он доброго или дурного знамения? В уме промелькнула фраза из Корнелия Агриппы, а следом за ней в разные стороны замелькали обрывки мыслей из Сведенборга о связи между птицами и предметами разума и о том, что твари воздушные наделены знанием и ведают свои сроки и времена года, ибо в отличие от людей они сохранили порядок своей жизни, а не извратили этот порядок своемудрием.
Веками люди наблюдали полет птиц в небе – как он сейчас. Колоннада над ним смутно напоминала ему древний храм, а ясеневая трость, на которую он утомленно оперся, – изогнутый жезл авгура. В глубине его утомленности зашевелился страх перед неизвестным – страх перед символами и знамениями, перед человеком, чье имя он носил, человеком, подобным ястребу и улетевшим из плена на сплетенных из ивы крыльях; и перед Тотом, богом писцов, что писал тростниковой палочкой на табличке и носил на своей узкой голове ибиса двурогий серп.
Он улыбнулся, когда подумал об этом боге, потому что вставший образ напомнил ему судью в парике, с носом бутылкой, вставляющего запятые в судебную бумагу, которую держит на вытянутой руке, и понял, что ни за что бы не вспомнил имени бога, если бы оно не звучало похоже на одно ирландское ругательство. Тут было безумие. Но было ли это то самое безумие, из-за которого он собрался покинуть навсегда дом благоразумия и молитвы, в котором родился, и уклад жизни, из которого произошел?
Они вновь появились с резкими криками над выступающим утлом дома и, темные, унеслись на фоне бледнеющего неба. Что это за птицы? Ласточки, вероятно, вернулись с юга. Значит, и ему пора уезжать, ведь они – птицы, что вечно прилетают и улетают, вьют недолговечные гнезда под кровлей людских жилищ и покидают устроенные гнезда для новых странствий.
Склоните лица, Уна и Алиль, Гляжу на них, как ласточка глядит На гнездышко, сбираясь уж в полет Над звонкой зыбью.Тихая текучая радость, как ширящийся шум звенящих зыбей, заполнила его память и сознание, и в сердце его вошел тихий покой безмолвных блекнущих просторов неба над водной ширью, покой океанского безмолвия и ласточек, пролетающих в сумерках над струящимися водами.
Тихая текучая радость наполняла эти слова, где мягкие и долгие гласные мягко сталкивались и разделялись, и налагались и снова разбегались, и без конца колыхали белые буруны-колокольчики волн в немом переливе и немом перезвоне и мягком замирающем зове; и он ощутил, как то самое знамение, которого он искал в кружащем полете птиц, в бледнеющем просторе неба над головой, вылетело из его сердца, словно птица из пристанища, стремительно и спокойно.
Символ дороги или одиночества? Под действием стихов, что продолжали напевно звучать в ушах, перед его глазами всплыла постепенно сцена, которую он наблюдал в вечер открытия Национального театра. Он сидел один на галерке, апатично разглядывая цвет дублинской культуры в партере, кричаще безвкусные декорации и марионеточные фигуры в обрамлении слепящих огней рампы. За спиной у него потел грузный полисмен, который, казалось, все время порывался приступить к наведению порядка. Собратья-студенты, разбросанные тут и там, устраивали кошачий концерт: по залу дружными волнами проносился свист, издевательские возгласы, улюлюканье.
– Клевета на Ирландию!
– Немецкое производство!
– Кощунство!
– Мы нашей веры не продавали!
– Ни одна ирландка так не поступит!
– Не надо нам домодельных атеистов!
– Не надо нам начинающих буддистов!
Из окна сверху донеслось вдруг короткое шипение, означавшее, что в читальне зажгли свет. Он вошел в мягко осветившийся вестибюль с колоннами, поднялся по лестнице и через щелкнувший турникет прошел в зал.
Крэнли сидел у полок со словарями. На деревянной подставке перед ним лежала толстая книга, раскрытая на заглавном листе. Откинувшись на стуле, он на манер исповедника наклонял ухо к лицу студента-медика, который читал ему задачу из шахматной странички в газете. Стивен сел справа от него; священник, что сидел напротив, сердито захлопнул свой номер «Тэблета» и встал.
Крэнли умиротворенно посмотрел ему вслед, а студент-медик сделал голос потише:
– Пешка на е4.
– Давай лучше выйдем, Диксон, – сказал Стивен предостерегающе. – Он пошел жаловаться.
Диксон сложил газету и, с достоинством поднявшись, сказал:
– Наши части отступили в полном порядке.
– Захватив оружие и скот, – прибавил Стивен, показывая на заглавие книги, лежавшей перед Крэнли: «Болезни рогатого скота».
Когда они двигались в проходе между столами, Стивен сказал:
– Крэнли, мне нужно с тобой поговорить.
Крэнли не ответил и не обернулся. Положив книгу на стойку, он вышел, ноги в ладной обуви четко пристукивали по полу. На площадке лестницы он остановился и, глядя отсутствующе на Диксона, повторил:
– Пешка на хреново е4.
– Можно и так выразиться, – отвечал Диксон.
У него был ровный бесцветный голос, вежливые манеры, на пальце чистой пухлой руки поблескивал перстень с печаткой.
В вестибюле к ним подошел похожий на карлика человечек. Небритое лицо его под куполом крохотной шляпчонки выразило удовольствие, заулыбалось, послышался шепоток. Глаза же были грустными, как у обезьяны.