Собрание сочинений Т.4 "Работа актера над ролью"
Шрифт:
— Дайте говорить, не перебивайте, — кричал он, держась за звонок, точно за руль в опасном месте при надвигающемся шквале.
— Я хочу слышать со сцены мелодию стиха Грибоедова. Я хочу любоваться его звучностью, как арией в итальянской опере!
— Грибоедов и итальянская опера!— горячился другой маститый. — А “миллион терзаний” Чацкого не нужен?
— Я не говорю, что мне не важны идеи Грибоедова, — спокойно возражал премьер, — я говорю о стихе и музыке, которые я люблю в театре.
(Премьер говорил
— В таком случае, по-твоему, Грибоедову дороже всего были его звучные рифмы? и ради них он сел писать пьесу?— допрашивал его кто-то из артистов.
— Я не знаю, что именно заставило писать Грибоедова, но знаю, что и рифмы были ему тоже дороги, — необыкновенно спокойно заявлял премьер.
— “Тоже” — не значит “прежде всего”, “в первую очередь”?— допытывался допрашивающий артист. — Но кроме рифмы и музыки стиха что ты любишь в “Горе от ума”?
— Свободный дух Грибоедова, — заметил премьер.
— Прекрасно. Теперь скажи по правде — ты видел в какой-нибудь из постановок, чтобы этот свободный дух Грибоедова был передан на сцене должным образом?..
— Отчего же, были прекрасные исполнители, — заявил премьер.
— Кто? Назови их имена.
— Самарин, Щепкин, Ленский, Шуйский.
— Ты их видел?
— Нет.
— И я их тоже не видал. Значит, они ке в счет..
— Я видел моего милого Сашу Ленского, — опять запел свои воспоминания старый режиссер. — Превосходно играл! Превосходно!
— И он по-настоящему передавал все дорогие Грибоедову мысли, идеи, оттенки и, главное, чувства? — допытывался допрашивающий.
— А кто знает, какие мысли, идеи и чувства ему были дороги?— незаметно наводил старый режиссер спор на главную тему.
— Как “кто знает”, разве ты не умеешь читать между строками?
— Нет.
— Так я тебе прочту.
— Прочти.
— Ну, попробую — любовь к России.
— Все Чацкие любят Россию и громят ее врагов, да еще как! — дразнил старый режиссер.
— Разве любовь только в этом и состоит, чтоб громить других?
— По-моему, да. А по-твоему, в чем? — невинно спрашивал старый режиссер, притворяясь дурачком.
— В заботе, в страдании о дикости и неустройстве отечества, — подсказывает кто-то.
— Понимаю, — соглашается старый режиссер. — А еще?
— В желании образумить тех, кто мешает прогрессу, убедить их в ошибках, сделать их лучше, — дополняет кто-то из молодых сотрудниц.
— Тоже понимаю, голубоглазая блондинка, — поощрял старый режиссер.
— Вот в этом-то и закорючка, — говорит мой любимец. — Все Чацкие орут, грызут землю, рвут страсть в клочки, но они не любят России. Ты не ори, а люби, вот тогда я тебе поверю, что ты Александр Грибоедов или Александр Чацкий.
— Чего же вы еще требуете от моего друга Саши Чацкого? — выпытывал режиссер.
Все понимали его режиссерский маневр, но притворялись непонимающими и помогали поставить на правильные рельсы налаживающуюся беседу.
Я должен был уйти до конца беседы...
[Меня позвали в комнату правления.]34
— На какой же срок вы просите отпустить вас? — обратился ко мне с мертвым лицом и сонной интонацией председатель Рублев.
— Пока до конца сезона, — ответил я.
— До конца сезона... вот как-с, — повторил он, — пониманье.
— Ах, тезка, тезка! Красавец! Не ожидал! Мы вас так любим, а вы... — [восклицал присутствовавший при нашей беседе старый актер].
— Валерий Осипович! — остановил его председатель.
— Извиняюсь.
— Какие мотивы побуждают вас обращаться с просьбой об отпуске в самый разгар сезона?— допрашивал председатель.
— Мотивы?!.. Несчастье, катастрофа! — ответил я с дрожью в голосе. — Я сломал себе ногу, упал в люк, и у меня сделалось сотрясение мозга. Схватил тиф со всевозможными осложнениями!!!..
— Вот как-с, понимаю-с! Однако вы ходите и, слава богу, бодры, полны сил, — обратился он ко мне, сонно улыбаясь.
— Я хожу ногами, но моя душа замерла на месте. Поймите!.. Моя душа получила ужасное сотрясение. У меня душевный тиф с сорокаградусной температурой! Неужели вся важность болезни и катастрофы в том, что глаз видит поломы и физические страдания? Но душевные страдания, болезнь и катастрофа во сто раз опаснее и хуже, особенно для нас, артистов, которые играют на сцене не ногами, а душой. Будь у меня сломана нога, меня вынесли бы на сцену на носилках, и я мог бы говорить. Но с больной и потрясенной душой я не могу выходить и играть на сцене.
— Тезка! Тезка! Родной! Радость наша! — заныл Валерий Осипович. — А как же Лизавета Николаевна?.. — восклицал он, оглядываясь на сидящего невдалеке режиссера Бывалова, приемы которого копировал Валерий Осипович.
— Я призываю... — бесстрастно замямлил председатель, обращаясь к нему.
— Извиняюсь, извиняюсь, — галантно поклонился Валерий Осипович, важно откинувшись на спинку стула и закатывая глаза...
— Вы поймите, — снова начал я, обращаясь к председателю, — дело не в том, что я не хочу играть. Напротив, я бы очень хотел. Мне ведь нелегко переживать то, что я переживаю, и просить то, что я прошу. Я не н_е х_о_ч_у играть — я н_е м_о_г_у, нравственно, духовно не могу. Если б я физически не мог, то и разговоров бы не было. Я прислал бы вам короткую записку: “Сломал, мол, себе ногу, в течение шести месяцев играть не могу”. Но беда в том, что я внутренне, духовно, невидимо не могу, и раз что невидимо, то и не убедительно, и никто не верит. Ведь вот что ужасно!