Собрание сочинений Т.4 "Работа актера над ролью"
Шрифт:
Я отыскал в столе список труппы и стал соображать, кто может меня скоро заменить. Оказалось, что меня никто не может заменить. Я незаменим?!
Это открытие мне было приятно и ободрило меня.
Я мог бы долго просидеть так в уборной со своими думами.
Но нетерпеливый электротехник вывел меня из задумчивости. Электрический свет замигал, напоминая мне о том, что я засиделся против правил театра, задерживал людей и зря жег свет.
Я заторопился, чтобы не остаться в темноте.
Ночной сторож, принявший уже театр на ночь,
Пока я шел домой, раздевался и ложился в постель, я старался понять: куда девалась прежняя радость, которая неизменно сопровождала каждое мое выступление на сцене.
Бывало, стоило мне почуять запах газа, которым прежде освещали сцену и театр, и я уже волновался.
Специфический запах гримировальных красок и лака действовал на меня магически.
Лежа в постели в темноте, я вспоминал свои сценические выступления.
Пятилетним ребенком я участвовал в живых картинах “Четыре времени года”. Я изображал зиму со старческой бородой из ваты. Мне указывали позу, я держал ее, и все кругом удивлялись! Пока устанавливали других участвующих в картине, я уже забывал свою позу, которую мне снова давали. Я снова держал ее, и снова все удивлялись. Наконец, в последнюю минуту предо мной зажгли свечу, изображавшую костер, и строго-настрого запретили трогать ее. Именно поэтому я ее тронул в тот момент, когда пошел занавес.
Вата вспыхнула, поднялся крик, меня куда-то потащили, потом долго бранили, а я горько плакал25.
“Еще тогда судьба предсказывала мне мою горькую артистическую участь, — подумал я. — Сегодня предсказания сбываются”.
Второй мой выход был также в живой картине — “В цветах”. Я изображал бабочку, целовавшую розу. В момент поднятия занавеса я повернулся лицом в публику и плутоватыми детскими глазками здоровался с сидевшими там братьями, тетями и бабушками. Это также имело шумный успех, и он был мне приятен.
Потом я живо вспомнил, как я в осенний дождливый день ехал гимназистом из Москвы в деревню со станции железной дороги и держал, обхватив руками, большой картон с париками, красками и другими гримировальными принадлежностями. Предстоящий спектакль сильно волновал меня...
Я вспомнил тесную комнату, заваленную костюмами, обувью, я которой гримировался весь мужской персонал нашей тогдашней юной домашней импровизированной труппы.
— Неужели это ты! невозможно узнать?! — удивлялись мы друг другу26.
...Усталость пригнула меня к подушке, прежде чем я успел докончить обзор моей артистической жизни.
Проснувшись наутро и вспомнив то, что было накануне, я увидел, что мое отношение к событиям изменилось. Оно стало менее острым и безнадежным. Правда, мое решение оставить сцену не изменилось, но где-то в глубине души я чувствовал, что это временное решение и не стоит ему очень-то верить. Мне уже не казалось невозможным еще раз выйти на сцену. Во мне уже зарождалась какая-то уверенность в себе. Тем не менее я избегал думать о том, что меня пугало, зарождало панику.
Закинув руки за голову, я долго лежал в кровати и выбирал свою будущую карьеру.
А что если остаться в театре, но не в качестве актера? Им быть я не могу, это ясно, я не могу выходить на сцену. А что “ели взять такую должность, в которой не надо встречаться непосредственно с публикой?
Кем мне быть? Режиссером, — решил я. — Однако сразу им не сделаешься, надо быть сначала помощником, возиться с рабочими, с бутафорами, с конторой, с сотрудниками и статистами. Они манкируют. Надо их экстренно заменять, спасать спектакль, выкручиваться.
“Нет, эта должность не по мне, — решил я. — У меня нет для нее ни терпения, ни выдержки”.
“Поступлю в контору”, — решил я. Но через минуту я уже почувствовал, как мне трудно будет сидеть за счетами, когда рядом на сцене будут репетировать новую и интересную пьесу, вроде “Горе от ума”.
Уж лучше не иметь этой приманки и сидеть днем в конторе какой-нибудь другой, не театральной, а вечером ходить в театр на правах друга, советника и мецената.
“Беда в том, — соображал я, — что я не в ладу с цифрами. Есть люди, которые начнут делать выкладки, и все у них ладится, все выходит выгодно. Мои же калькуляции всегда убыточны. А если я ошибаюсь, то всегда не в свою пользу, я всегда обсчитываю себя”.
“Лучше всего деревня, — решаю я. — Жить в природе, встречать весну, провожать осень, пользоваться летом”.
“Да, да, в деревню, в природу!!— решил я. — Деревенская жизнь показалась мне раем. Физический труд днем, а вечером жизнь для себя, с хорошей женой, с семьей, вдали от всех, в неведении”.
Мне было легко менять один [образ] жизни на другой, так как внутри я уже отлично понимал, что никуда не уйду из своего милого родного театра. Вероятно, под влиянием этого почти бессознательного решения я заторопился вставать, чтобы, сохрани бог, не опоздать на беседу по “Горе от ума“27.
Когда я шел по улице из дома в театр, мне казалось, что на меня больше, чем когда-нибудь, смотрели прохожие, и я был уверен, что это происходило потому, что им известно все, что они жалеют меня, а может быть, и смеются надо мной. Я торопился и шел с опущенной головой. При этом мне вспомнился рассказ одной увядшей красавицы: “Прежде, в молодости, бывало, — говорила она, — наденешь новую шляпу, идешь по улице, все оглядываются, чувствуешь себя молодой, бодрой, и несешь высоко голову, и летишь, точно тебя подхлестывает сзади. А недавно надела я новую шляпу, иду, а все оглядывают. Уж не расстегнулось ли у меня что-нибудь сзади, уж не прилепил ли мне бумажку какой-нибудь уличный шалун! Я пустилась бежать со всех ног, точно кто меня сзади подхлестывал. Но только на этот раз не с поднятой, а с опущенной головой”.