Собрание сочинений Том 11
Шрифт:
XI
Кончина Гоголя в Москве последовала 21 февраля 1852 года. В России о нем тужили только люди, умевшие понимать его литературное значение * , но в Малороссии его оплакивали люди даже самой обыденной образованности. Тут все переболели сердцем, читая весть про душевные муки поэта, начавшиеся для него томлением, которое предшествовало и, может быть, частью вызвало «Переписку с друзьями». Из малороссов Белинскому многие не только не сочувствовали, но даже сердились на него за его злые нападки на «совратившегося Гоголя». Эти нападки и особенно суровость, с какою они высказывались, земляки поэта считали «весьма немилосердными», и, кажется, они имели достаточные причины так думать. Во всяком разе здесь Гоголя любили не только как писателя, но и
Приятель, сообщавший мне в пятидесятых годах рассказываемое здесь сегодня предание, упоминал, что в то время, когда его земляки предавались общей скорби о Гоголе, многим из них просто невмочь было сидеть одному с глаза на глаз с мыслию, что «его уже нет», и все тогда охотно посещали друг друга, чтобы вместе потолковать и потосковать.
Чернышев родич в эти дни навестил тех своих знакомых, на дороге к которым сидел Путимец и у которых был в комнатных услугах старый, а теперь уже престарый Харитон.
Так как поездка на сей раз была в мартовскую ростепель, то в молочных услугах Путимца надобности не было, но приятель, полный воспоминаний о друге, пожелал взглянуть и на Гостомысла или по крайней мере справиться: живет ли он и начал ли «хорошо кончать» и каяться. При подобных сочетаниях является такое любопытство. Отчего и зачем «собака, кошка, мышь жива, а нет Корделии»? * Какими соображениями какой высшей экономии оправдывается, что «нет великого Патрокла — жив презрительный Терсит» * ? Хочется взглянуть и на Терсита. Гоголь умер в молодом веке, а старый Путимец, пожалуй, позабыл считать годы и живет. Приятель заехал и к постоялому двору, спросил о старике Гостомысле. И что же оказалось? — старик действительно еще был жив, но уже не торговал и совсем здесь не жил, а «сошел в далекий Нилов монастырь» на Столбной остров, что среди озера Селигера.
— Зачем ему было так далеко идти на Селигер? — вопросил приятель, — ведь Киев ближе, и монастырей там много.
А возмужавший внук Егорка отвечает, что дедушке на Селигере тамошний святой очень нравился.
— Чем же селигерский святой лучше киевских?
— А, говорит, тот преподобнее и дедушке больше по нраву стал.
— Да чем именно?
— А так, что тот, говорит, далее никогда не спал…
— Это невозможно.
— Нет, это, говорит, так верно в житиях писано: никогда не ложился, а только облегался пазухами об острые крючья.
— Ну! Зачем же это?
— Чтоб богу угодить.
— Богу угодить… «пазухами облегался»… Ты это что-то сочинил вместе с своим дедом.
— Нет, не сочинил, — отвечал Егорка и пояснил, что он ездил даже навещать дедушку на Столбной остров и сам видел, как там священный статуй деревянный сделан и одет в таком подобии, как святой был, и висит на крючьях, а к ему прикладываются.
— Ну, и что ж? хорошо?
— Боязно, говорит, подходить, если кто грешник, а дедушке теперь, как привык, это за самую радость видеть.
Егорка вздохнул и благочестиво добавил:
— В старости своей достигает.
— Облегаться пазухами?
— Да; писано, что никогда не спал, а только «мало отдыхал, облегаясь пазухами об острые крючья». Дедушка и хотел при таком святом потрудниться, чтобы в самой, какая возможно, черной работе. Просто сказать — он ныне там самые поганые ямы чистит; а дом мне оставил.
Егорка приосанился, поднял широкие плечи и, окинув довольным взглядом свои владения, молвил:
— Теперь заново построились и одни хозяйничаем.
Он смотрел таким же красавцем и, кажется, таким же дельцом, как в былую пору был его дедушка.
Придет, наверно, и для него еще иная пора, когда и он, может быть, «потруднится» и все, что в свое время нагрешит, то пойдет исправлять, «облегаясь
Всякая боль своего врача ищет, и всякому достойно позаботиться о том, чтобы «хорошо кончить». Хорошо же, — по некоему старому присловию, — не всегда то, что действительно хорошо, а то, что человек за хорошее почитать склонен.
<Товарищеские воспоминания о П. И. Якушкине>
Жил на свете Живулечка, как ему господь повелел.
I
Мы с Павлом Ивановичем Якушкиным были землякив тесном смысле: оба мы родились в Орловской губернии и даже в смежных уездах, — он в Малоархангельском, а я в Орловском; но Павел Ив<анович> был значительно меня старше. Он вышел из Орловской гимназии в тот год, когда меня привели туда девяти лет в первый класс и посадили на одну скамью с младшим братом Якушкина — Виктором. [5]
5
Этот был впоследствии доктором, женился на дочери нашего бывшего попечителя гимназии М. В. М., жил в Орловской губернии и скончался в молодых летах. (Прим. автора.)
В гимназии Павел Иванович оставил по себе в ближайших поколениях героические предания: говорили о крайней его небрежности в туалете, и особенно о его «вихрах». По выражению одного из наших надзирателей, [6] этими вихрами Якушкин «убивал господина директора», а другие ученики в том ему старались подражать. Павла Ивановича, по рассказам, так страшно преследовали за его «вихры», что однажды даже директор [7] или инспектор выставляли его «на выставку», в пример, «как не должно себя содержать». Это произвело впечатление, и многим «вихры» Якушкина так понравились, что явилось большое число подражателей; только таких «неповиновенных вихров», [8] какие без всякого особенного старания произращал у себя Якушкин, ни у кого не вырастало. При всех стараниях у других учеников являлись только «лохмы», или, как инспектор Азбукин называл, — «патлы», но настоящей, типической вихрястости, какою отличался Якушкин и которая давала ему вид «дикобраза», ни у кого из совоспитанных ему не было.
6
Звали его Иваном Яковлевичем, а фамилии не помню, от учеников же он имел прозвище «Коза». (Прим. автора.)
7
Помнится, будто Александр Яковлевич Кронеберг или инспектор Петр Андреевич Азбукин. (Прим. автора.)
8
Так называл их надзиратель Коза. (Прим. автора.)
Подражателей якушкинской прическе остепеняли суровыми мерами, при содействии сторожей Кухтина и Леонова * , которым приказывали «обрывать патлы», что сторожа и исполняли, производя стрижку нарочито тупыми и необыкновенно щиплющими ножницами. «Обрывали» таким же манером не раз и самого Якушкина; но ему это не приносило пользы, потому что его могучие вихры, которыми он «убивал господина директора», на другой же день опять торчали, как будто их выпирала из головы какая-то сверхъестественная сила. Это частию заходило даже в область чудесного: Якушкин представлялся чем-то вроде тунгузского чудотворца, который, проведя рукою по распоронному брюху, заживляет рану в одно мгновение ока. О Якушкине говорили, что его остригут, а он сейчас же себе будто на ладони поплюет да проведет ими по волосам, и буйные вихры его сейчас опять и поднимутся. Притом же и самому начальству было неприятно часто стричь Якушкина, потому что Павел Иванович при пострижении его «грубо оправдывался такими мужицкими словами, что во всех классах помирали сосмеху».