Собрание сочинений Том 1
Шрифт:
Вся даже задрожала.
«Маменька! — стала звать, — маменька! если б ты меня теперь, душечка, видела? Если б ты, чистенький ангел мой, на меня теперь посмотрела из своей могилки? Как она нас, Домна Платоновна, воспитывала! Как мы жили хорошо; ходили всегда чистенькие; все у нас в доме было такое хорошенькое; цветочки мама любила; бывало, — говорит, — возьмет за руки и пойдем двое далеко… в луга пойдем…»
Тут-то, знаешь ты, сон у меня удивительный — слушала я, как это хорошо все она вспоминает, и заснула.
Ну, представь же ты теперь себе: сплю это; заснула
«Пора, — говорю, — Леканида Петровна, вставать; чай, — говорю, — на конфорке стоит, а я, мой друг, ухожу».
Поцеловала ее на постели в лоб, истинно говорю тебе, как дочь родную жалеючи, да из двери-то выходя, ключик это потихоньку вынула да в карман.
«Так-то, — думаю, — дело честнее будет».
Захожу к генералу и говорю: «Ну, ваше превосходительство, теперь дело не мое. Я свое сделала — пожалуйте поскорей», — и ему отдала ключ.
— Ну-с, — говорю, — милая Домна Платоновна, не на этом же все кончилось?
Домна Платоновна засмеялась и головой закачала с таким выражением, что смешны, мол, все люди на белом свете.
— Прихожу я домой нарочно попозже, смотрю — огня нет.
«Леканида Петровна!» — зову.
Слышу, она на моей постели ворочается.
«Спишь?» — спрашиваю; а самое меня, знаешь, так смех и подмывает.
«Нет, не сплю», — отвечает.
«Что ж ты огня, мол, не засветишь?»
«На что ж он мне, — говорит, — огонь?»
Зажгла я свечу, раздула самоваришку, зову ее чай пить.
«Не хочу, — говорит, — я», — а сама все к стенке заворачивается.
«Ну, по крайности, — говорю, — встань же, хоть на свою постель перейди: мне мою постель надо поправить».
Вижу, поднимается, как волк угрюмый. Взглянула исподлобья на свечу и глаза рукой заслоняет.
«Что ты, — спрашиваю, — глаза закрываешь?»
«Больно, — отвечает, — на свет смотреть».
Пошла, и слышу, как была опять совсем в платье одетая, так и повалилась.
Разделась и я как следует, помолилась богу, но все меня любопытство берет, как тут у них без меня были подробности? К генералу я побоялась идти: думаю, чтоб опять афронта какого не было, а ее спросить даже следует, но она тоже как-то не допускает. Дай, думаю, с хитростью к ней подойду. Вхожу к ней в каморку и спрашиваю:
«Что, никого, — говорю, — тут, Леканида
Молчит.
«Что ж, — говорю, — ты, мать, и ответить не хочешь?»
А она с сердцем этак: «Нечего, — говорит, — вам меня расспрашивать».
«Как же это, — говорю, — нечего мне тебя расспрашивать? Я хозяйка».
«Потому, — говорит, — что вы без всяких вопросов очень хорошо все знаете», — и это, уж я слышу, совсем другим тоном говорит.
Ну, тут я все дело, разумеется, поняла.
Она только вздыхает; и пока я улеглась и уснула — все вздыхает.
— Это, — говорю, — Домна Платоновна, уж и конец?
— Это первому действию, государь мой, конец.
— А во втором-то что же происходило?
— А во втором она вышла против меня мерзавка — вот что во втором происходило.
— Как же, — спрашиваю, — это, Домна Платоновна, очень интересно, как так это сделалось?
— А так, сударь мой, и сделалось, как делается: силу человек в себе почуял, ну сейчас и свиньей стал.
— И вскоре, — говорю, — это она так к вам переменилась?
— Тут же таки. На другой день уж всю это свою козью прыть показала. На другой день я, по обнаковению, в свое время встала, сама поставила самовар и села к чаю около ее постели в каморочке, да и говорю: «Иди же, — говорю, — Леканида Петровна, умывайся да богу молись, чай пора пить». Она, ни слова не говоря, вскочила и, гляжу, у нее из кармана какая-то бумажка выпала. Нагинаюсь я к этой бумажке, чтоб поднять ее, а она вдруг сама, как ястреб, на нее бросается.
«Не троньте!» — говорит, и хап ее в руку.
Вижу, бумажка сторублевая.
«Что ж ты, — говорю, — так, матушка, рычишь?»
«Так хочу, так и рычу».
«Успокойся, — говорю, — милая; я, слава богу, не Дисленьша, в моем доме никто у тебя твоего добра отнимать не станет».
Ни слова она мне в ответ не сказала: мой чай пьет и на меня ж глядеть не хочет; возьми ты это, хоть кому-нибудь доведися — станет больно. Ну, однако, я ей это спустила, думала, что она это еще в расстройке, и точно, вижу, что как это ворот-то у нее в рубашке широкий, так видно, знаешь, как грудь-то у ней так вот и вздрагивает, и на что, я тебе сказывала, была она собою телом и бела и розовая, точно пух в атласе, а тут, знаешь, будто вдруг она какая-то темная мне показалась телом, и всё у нее по голым плечам-то сиротки вспрыгивают, пупырышки эти такие, что вот с холоду когда выступают. Холеной неженке первый снежок труден. Я ее даже молча и пожалела еще, и никак себе не воображала, какая она ехидная.
Вечером прихожу; гляжу — она сидит перед свечкой и рубашку себе новую шьет, а на столе перед ней еще так три, не то четыре рубашки лежат прикроенные.
«Почем, — спрашиваю, — брала полотно?»
А она этак тихо-тихохонько мне вот что отвечает:
«Я, — говорит, — Домна Платоновна, желала вас просить: оставьте вы меня, пожалуйста, с вашими разговорами».
Смотрю, вид у нее такой покойный, будто совсем и не сердится. «Ну, — думаю, — матушка, когда ты такая, так и я же к тебе стану иная».