Собрание сочинений в 14 томах. Том 10
Шрифт:
Он ощутил под рукой мешочек и, мысленно посмеиваясь над своим любопытством, потянул завязки. Из мешочка посыпались крохи съестного. Он узнал каждую крошку, каждый кусочек — все это Лабискви украла сама у себя. Тут были остатки лепешек, припрятанные давным-давно, когда еще Мак-Кен не потерял мешка с мукой; надкусанные ломтики и обрезки оленьего мяса и крошки оленьего сала; задняя нога зайца, даже не тронутая; задняя ножка белой ласки и часть передней ножки; лапка овсянки и ее крылышко, которое Лабискви надкусила, но не стала есть… жалкие огрызки, трагические жертвоприношения: она отдавала свою жизнь, эти крохи отнимала у нее, терзаемой голодом,
С безумным смехом он отбросил все это на лед и снова забылся.
Ему приснился сон. Юкон пересох. Он бродил по обнажившемуся дну, среди грязных луж и изодранных льдами скал, подбирая крупные самородки. Их тяжесть начинала утомлять его, но тут он открыл, что они съедобные. И он стал жадно есть. В конце концов что толку было бы в золоте, которое люди ценят так высоко, если бы им нельзя было насытиться?
Когда Смок проснулся, настал новый день. Сознание его странно прояснилось. Глаза уже не застилала пелена. Он больше не ощущал знакомой голодной дрожи во всем теле. Радостная легкость пронизывала все его существо, точно в него вливалась весна. Блаженное чувство охватило его. Он обернулся, чтобы разбудить Лабискви, увидел ее и вспомнил все. Он стал искать глазами крохи пищи, которые накануне разбросал по снегу. Они исчезли. И он понял, что это и были золотые самородки его сна, его бреда. В бреду, во сне он вернулся к жизни, ибо Лабискви отдала ему свою жизнь; она вложила ему в руку свое сердце и открыла ему глаза на тайну, имя которой — душа женщины.
Он поразился тому, что может двигаться с такой легкостью, — у него хватило сил отнести ее закутанное в меха тело к обнажившемуся на солнце песчаному откосу, подрубить его топором и похоронить Лабискви под обвалом.
Три дня, не имея больше ни крошки во рту, он пробирался на запад. На третий день он свалился под одинокой елью на берегу большой реки, уже свободной ото льда, и понял, что это Клондайк. Слабость и забытье одолевали его, но он еще успел развязать свою поклажу, улыбнуться на прощание сияющему миру и закутаться в одеяло.
Разбудило его сонное попискиванье. Уже наступили сумерки. В ветвях ели у него над головой примостились на ночлег белые куропатки. Острый голод заставил его действовать, хотя все движения его были бесконечно медленны. Долгих пять минут прошло, пока ему удалось наконец поднять ружье к плечу, еще пять минут, лежа на спине, он старательно целился вверх и все не решался спустить курок. Потом выстрелил и промахнулся. Ни одна куропатка не упала, но ни одна и не улетела. Они только сонно, бессмысленно копошились и шуршали в ветвях. Плечо у него болело. Второй выстрел пропал, потому что он невольно вздрогнул от боли, нажимая курок. Должно быть, в один из этих трех дней он упал и расшиб плечо, хотя никак не мог вспомнить, когда и как это случилось.
Куропатки не улетели. Он свернул одеяло, осторожно засунул его между правым боком и рукой. Уперев приклад ружья в этот меховой сверток, он выстрелил еще раз, и с дерева упала куропатка. Он жадно схватил ее, но мяса почти не оказалось, — пуля крупного калибра вырвала его, оставив только жалкий комок измятых перьев. А куропатки все не улетали, и он решил: стрелять- так только в голову! Теперь он целил только в голову. Он заряжал все снова и снова… Мимо… Попал! Глупые куропатки, которым лень было улететь, дождем посыпались на него — он отнимал у них жизнь, чтобы утолить свой голод, чтобы жить. Их было девять, и вот наконец он свернул голову девятой. И потом долго лежал, не шевелясь, и сам не понимал, почему он и смеется и плачет.
Первую куропатку он съел сырую. Потом лег и уснул, и эта поглощенная им жизнь вернула к жизни его тело. Среди ночи он проснулся, мучимый голодом, и у него хватило сил развести огонь. До самого рассвета он жарил куропаток и ел, и его стосковавшиеся от безделья челюсти перетирали в порошок хрупкие косточки. Потом он весь день спал, проснулся среди ночи и снова уснул, и солнце нового дня разбудило его.
С удивлением он увидел, что костер ярко разгорелся, пожирая свежую порцию хвороста, а сбоку на углях стоит закопченный кофейник, окутанный облаком пара. У огня, так близко, что Смок мог бы дотянуться до него рукой, сидел Малыш, курил самокрутку и пристально, зорко всматривался в лицо друга. Губы Смока дрогнули, но ему не удалось выговорить ни слова: что-то перехватило горло, в груди закипали слезы. Он протянул руку за самокруткой и жадно вдохнул дым, еще и еще.
— Давно я не курил, — негромко, спокойно сказал он наконец. — Очень, очень давно.
— И не ел, как видно, вон до чего отощал, — ворчливо прибавил Малыш.
Смок кивнул и показал на белые перья куропаток, раскиданные вокруг.
— Зато недавно поел, — ответил он. — Вот от чашки кофе я бы не отказался. Я уже забыл, какой у него вкус. И от лепешек не откажусь и от сала.
— И от бобов? — подсказал Малыш.
— Ну, бобы — это пища богов! Оказывается, я опять изрядно проголодался.
Один стряпал, другой ел — и между делом они коротко рассказали друг другу, что с каждым произошло с тех пор, как они расстались.
— Клондайк вскрылся, — сказал в заключение Малыш, — надо было дождаться, пока пройдет лед. Собрал я шестерых ребят — молодец к молодцу, ты их всех знаешь, — снарядили мы две лодки. Двинулись полным ходом, где шестами отпихивались, где бечевой тянули, где волоком волокли. Но на водопадах пришлось бы застрять на целую неделю. Тут я оставил ребят перетаскивать лодки через скалы. Чуяло мое сердце, что надо поторапливаться. Прихватил побольше еды и пошел. Я так и знал, что отыщу тебя где-нибудь тут еле живого.
Смок кивнул и крепко стиснул руку Малыша.
— Что ж, пойдем, — сказал он,
— Ну нет, дудки! — возмутился Малыш. — Мы с места не двинемся по крайней мере дня два. Тебе надо отдохнуть и подкормиться.
Смок покачал головой.
— Да ты посмотри на себя, — уговаривал Малыш. Зрелище было неутешительное. Смок оброс бородой, но видно было, что лицо у него жестоко обморожено — черно-багровое и все в струпьях. Щеки провалились, и даже сквозь бороду и усы, кажется, можно было пересчитать все зубы под натянувшейся кожей. Так же туго она обтягивала и лоб и скулы под глубоко запавшими глазами. Клочковатая борода была не золотистая, как ей бы полагалось, а грязно-черная, опаленная у костров на привалах, и вся в копоти.
— Давай укладывай вещи, — сказал Смок. — Мне надо идти.
— Ты же слаб, как младенец. Ты не можешь и шагу ступить. И что за спешка?
— Малыш, я иду за тем, что всего дороже на Клондайке, и я не могу ждать. Вот и все. Давай укладывайся. Дороже этого нет ничего в целом мире. Перед этим ничто золотые озера и золотые горы, и жизнь, полная приключений, это даже лучше, чем быть настоящим мужчиной и питаться медвежатиной.
У Малыша глаза на лоб полезли от изумления.
— Боже милостивый, — сказал он хрипло. — Да ты что? Совсем спятил?