Собрание сочинений в 14 томах. Том 11
Шрифт:
— Вы чересчур старомодны, — вмешался я в их разговор. — Я могу выдержать хоть сорок дней. Ерунда! Я могу выдержать и сто дней — в такой просторной рубашке. — И, припомнив, как я, нищий матрос, сорок лет терпеливо ждал случая вцепиться в глотку Чон Мон Дю, я прибавил: — Да разве вы, тюремные ублюдки, знаете, что такое настоящий человек! Вы думаете, что человек создан по вашему собственному трусливому подобию. Но вот глядите: человек — это я, а вы бесхребетная мразь. И вы отступаете передо мной. Вы не в состоянии выжать из меня ни единого стона и удивляетесь, потому что хорошо знаете, как легко вы сами начинаете хныкать.
Я ругал
Я простучал моим товарищам почти все, что мне довелось испытать. Моррел верил моим рассказам, ибо он сам проходил врата малой смерти. Но Оппенхеймер, с увлечением слушая мои рассказы, так в них и не поверил. С простодушной трогательностью он сокрушался, что я посвятил жизнь агрономии, вместо того чтобы стать писателем.
— Послушай, — пытался я убедить его. — Что я знал о Чосоне? Теперь эта страна называется Кореей — вот, пожалуй, и все, что мне о ней было известно. Я о ней ничего не читал. Откуда, например, в нынешней моей жизни мог бы я получить хоть какие-нибудь сведения о кимчи. Однако я знаю, что такое кимчи. Это особо приготовленная кислая капуста. Протухнув, она воняет до небес. Когда я был Эдамем Странгом, я ел кимчи тысячу тысяч раз. Я ел хорошую кимчи, и скверную кимчи, и гнилую кимчи. Я знаю, что самую лучшую кимчи приготовляют женщины Восана. Ну скажи, откуда могу я это знать? Этих знаний не было в моем мозгу, в мозгу Даррела Стэндинга. Они принадлежат мозгу Эдама Стрэнга, который через многочисленные рождения и смерти передал свой опыт мне, Даррелу Стэндингу, вместе с опытом всех тех, в ком я жил, умирал и возрождался в промежутках между Эдамом Стрэнгом и Даррелом Стэндингом. Неужели тебе это не ясно, Джек? Ведь именно из этого складывается и развивается человек, именно так обогащается его дух.
— А, брось ты! — услышал я в ответ его быстрое, решительное, так хорошо знакомое мне постукивание. — Теперь послушайте умного человека. Я — Джек Оппенхеймер. Я всегда был Джеком Оппенхеймером. Я — только я, и никто другой. Все, что я знаю, я знаю как Джек Оппенхеймер. А что я знаю? Вот послушай. Я знаю, что такое кимчи. Кимчи — это особо приготовленная кислая капуста, которую делают в стране, когда-то называвшейся Чосон. Самую лучшую кимчи приготовляют женщины Восана. Протухшая кимчи воняет до небес… Ты не вмешивайся, Эд! Погоди, пока я не припру профессора к стенке. Ну, а теперь, профессор, скажи-ка мне, откуда я знаю все это насчет кимчи? Этих знаний не было в моем мозгу.
— Нет, были! — торжествующе воскликнул я. — Ты получил их от меня.
— Твоя правда. А от кого их получил ты?
— От Эдама Стрэнга.
— Как бы не так! Эдам Стрэнг — это твой бред. А насчет кимчи ты где-то вычитал.
— Ничего подобного, — доказывал ему я. — Про Корею мне приходилось читать только в военных корреспонденциях о русско-японской войне. Да и то так мало, что в счет не идет.
— А ты помнишь все, что тебе когда-нибудь доводилось прочесть? — спросил Оппенхеймер.
— Нет.
— Случается,
— Да, но…
— Достаточно, благодарю вас, — перебил он меня, словно адвокат, который обрывает ответ свидетеля, поймав его на роковом противоречии.
Убедить Оппенхеймера в истинности моих рассказов было невозможно. Он твердил, что я все это выдумываю по ходу действия. Впрочем, ему нравились эти, как он выражался, «продолжения в следующем номере», и всякий раз, когда я отдыхал в промежутках между двумя порциями смирительной рубашки, он принимался упрашивать меня простучать еще несколько глав.
— Да бросьте вы эти ваши высокие материи, — врывался он в мою беседу с Эдом Моррелом, как только мы углублялись в метафизический спор. — Лучше пусть профессор расскажет еще что-нибудь об этих кисан и матросах. Да, кстати, раз мы уже об этом заговорили, расскажи, что случилось с госпожой Ом после того, как ее отчаянный муженек придушил подлого старикашку и сам помер.
Я уже много раз повторял, что форма бренна. Позвольте мне сказать это еще раз. Форма бренна. Материя не обладает памятью. Помнит только дух, и вот здесь, в тюремных камерах, память о госпоже Ом и Чон Мон Дю продолжала жить в моей душе, пронесенная через столетия, и была мною передана Джеку Оппенхеймеру и от него возвратилась ко мне, уже облеченная в тюремный жаргон. А теперь я передал ее тебе, мой читатель.
Попытайся изгладить ее из своей памяти. Ты не можешь. Как бы долго ты ни жил, то, что я рассказал тебе, будет жить в твоем мозгу. Дух! Не существует ничего неизменного, кроме духа. Материя плавится, кристаллизуется и плавится снова, и ни одна форма никогда не повторяет другую. Форма распадается в вечное ничто, из которого нет возврата. Форма — это лишь видимость, она преходяща, как была преходяща физическая оболочка госпожи Ом и Чон Мон Дю. Но память о них остается, она будет существовать всегда, пока существует дух, а дух нельзя уничтожить.
— Во всяком случае, ясно одно, — заключил Оппенхеймер свои критические замечания о приключениях Эдама Стрэнга. — А именно: ты заглядывал в притоны и курильни опиума китайского квартала куда чаще, чем полагается профессору университета. Дурное общество до добра не доводит. Теперь понятно, как ты угодил сюда.
Прежде чем возвратиться к описанию других моих приключений, я должен упомянуть об удивительном происшествии у нас в тюрьме… Оно замечательно по двум причинам. Оно показывает, во-первых, каким редкостным умом обладал родившийся и выросший в трущобах Джек Оппенхеймер. И, во-вторых, оно служит убедительным доказательством того, что все, испытанное мною, когда в смирительной рубашке я погружался в летаргию, — сущая правда.
— Вот что, профессор, — простучал мне как-то Оппенхеймер. — Когда ты рассказывал нам про твоего Эдама Стрэнга, ты говорил, что играл в шахматы с этим пропойцей — братом императора. Интересно, что это были за шахматы — такие же, как наши?
Мне, конечно, пришлось ответить, что я не знаю что, возвращаясь к нормальному состоянию, я забываю такие подробности.
И, конечно, он принялся добродушно подшучивать над «моими бреднями», как он выражался. Однако я вполне отчетливо помнил, что в бытность мою Эдамом Стрэнгом я частенько играл в шахматы. Но, к сожалению, стоило мне очнуться в одиночке, как все несущественные подробности, особенно если они были связаны с чем-то сложным, изглаживались у меня из памяти.