Собрание сочинений в 15 томах. Том 13
Шрифт:
— Биология! — подхватил мальчик. — Только этим я хотел бы заниматься и ничем другим.
— Просто собирать коллекции видов?
— Ну, изучать их. Узнать о них все.
— А есть книги о такого рода вещах?
— Надо самому доискаться. Кому нужны книги?.. Вот разве что… публикации… — сказал рыжеволосый мальчик.
Это была не просто неведомая страна; это был другой мир. Публикации? И все же в этом рыжеволосом мальчике Теодор угадывал что-то очень родственное себе. Он, правда, собирает коллекции видов, но это тоже игра в собирание коллекций и в открытия.
— Хотите посмотреть в микроскоп? — спросил рыжеволосый мальчик.
Теодор отвечал, что он ничего не имеет против.
Действительно ли существует такая штука, как микроскоп?
Предложение рыжеволосого мальчика было сделано, пожалуй, не без задней мысли. Его поведение выдавало, что это был заранее обдуманный план.
Теодор задумался. Клоринда может хватиться его и подымет страшный шум, что он опять опоздал к завтраку и так ужасно напугал ее и измучил своим невозможным поведением, но может статься, что она и вовсе не заметит его Отсутствия. Он решил рискнуть и отправиться с юным Брокстедом.
2. Обитель микроскопа
Это была необычная атмосфера для Теодора. Так же, как Тедди Брокстед был для него совершенно необычайным существом.
Мир Теодора был довольно ограничен: Блэйпорт, редкие поездки в Лондон, а большей частью родительский дом в Блэйпорте. Все, с чем он сталкивался в школьной среде, было бесцветно, уныло, затаскано и банально. Он иногда ходил в гости к школьным товарищам, и у всех у них семейная обстановка производила впечатление филистерской, пышно или уныло филистерской, — безвкусное нагромождение викторианской мебели и безделушек, лишенных изящества и значения. Но тут обстановка не была филистерской. В ней было какое-то достоинство. И, однако, здесь не чувствовалось Искусство. Это было какое-то особое достоинство. Здесь были любопытные вещи, но они не были ни красивы, ни гармоничны. Они были страшно любопытны. Они говорили. Они пререкались друг с другом.
Некоторые сочетания цветов показались ему просто плохими. Стены в передней были отвратительного кремового цвета, такой цвет можно выбрать только второпях. Кроме того, на нем проступал какой-то бледный бессмысленный узор, так называемый «орнамент», это уже совсем никуда не годилось. Голые зеленовато-серые стены столовой, в которой они пили чай, были холодны, как математика. Бархатные зеленовато-серые шторы не согревали ее. Теодор во всем этом ощущал какую-то слепоту к искусству, если не полное равнодушие. А многочисленные картинки и рисунки, развешанные повсюду, были отнюдь не декоративны. Ему вспомнилась отцовская фраза: «Этот дом не обставлен. Вся мебель в нем просто распихана как попало». Правда, здесь было много старинных цветных ботанических эстампов, висящих в рамках под стеклом, — они были очень эффектны своими отчетливыми глубокими тонами, но большой снимок луны в углу выглядывал зловеще, как череп, а картина неизвестного художника — зыбучие пески в Сахаре, освещенные солнцем, — хоть и бросалась в глаза и даже была не лишена некоторого очарования, несомненно, принадлежала к числу тех, про которые Раймонд, не задумываясь, говорил: «Набросок». Миниатюрные бронзовые фигурки каких-то исчезнувших рептилий, казалось, попали сюда из какого-нибудь музея, а большая серебряная каракатица, «преподнесенная профессору Брокстеду ко дню свадьбы от его класса», — из какого-нибудь нечестивого капища. От лаборатории никакой декоративности не требовалось, и она больше понравилась Теодору. В ней было много света, как в хорошей студии, масса склянок с какими-то штуками, длинный стол, белый умывальник, стеклянный шкаф, множество маленьких выдвижных ящичков из светлого дерева и два внушительных, с опущенными лебедиными шеями микроскопа, которые как будто задумались; в них была строгость, которая невольно привлекала. За окном стояло нечто вроде аквариума, в котором все время струилась вода, и в нем плавали какие-то живые существа. На стенах были пришпилены квадратные листочки бумаги с нанесенными на них черными чертами, а в углу на столе лежала целая кипа бумаг.
— Нам здесь ничего нельзя трогать, — сказал Тедди с нескрываемым благоговением. — Это папины материалы. Мой уголок в этой комнате в том конце.
Они сразу прошли через все комнаты прямо в лабораторию,
— Но ведь это же не только в микроскопе, правда? Это везде, на каждом шагу, на протяжении бесчисленных миль — в слякоти и канавах, во всем мире, — сказал Теодор, стараясь не упустить свою мысль и удержать это мгновенное видение увеличенного микромира, кишащего необыкновенными маленькими существами. — Их, должно быть, миллионы и миллиарды.
Тедди наклонил свою рыжую голову набок, словно этот взгляд на вещи был чем-то совершенно новым для него.
— Конечно, — согласился он, подумав минутку. — Да, они везде.
Не только под объективом микроскопа, но везде. Но вот почему Теодору пришла в голову эта мысль, а не ему Самому? Почему ему никогда не приходило это в голову?
Он посмотрел на пол, в окно, на стволы и ветви деревьев и потом снова в лицо Теодору.
Секунду или больше сознание обоих было подавлено тем, что мир, окружающий их, — это просто конспект материальной множественности вселенной, в которой каждый видимый предмет словно корешок переплета необъятной энциклопедии. Снять переплет, и миллионы вещей становятся явными. Привычный мир исчезает, и на его месте выступает кишащая бесконечность клеточек и атомов, волокон и кровяных шариков. Но это было слишком для четырнадцати лет — как, пожалуй, и для большинства из нас, — и прежде, чем они успели пройти расстояние, отделявшее лабораторию от жилых комнат, бездна, скрывающаяся под этой видимой вселенной, снова закрылась, и лужи, сырость и грязь снова стали просто лужами, сыростью и грязью, а вещи, которые видно под микроскопом, просто занятными, но совершенно незначительными штуками, которые видишь только под микроскопом и нигде больше…
Но хотя ни один из мальчиков не заглянул больше чем на мгновение в эту бездну, которая таится за нашей действительностью и куда врезается пытливый объектив микроскопа, Теодор, во всяком случае, почувствовал угрозу своему вымышленному и обособленному миру.
Он сначала уступал инициативе этого Тедди. Ему было так интересно и любопытно, что он как-то удивительно забыл о себе, о своем собственном столь значительном мире. Теперь его мир снова возвращался к нему — протестующий, восстающий против этой чуждой, враждебной материи, вторгшейся в него. Что он представляет собой, этот оголенный, светлый, с выбеленными стенами, уверенный мир вещей, который величает себя Наукой? Который дает власть этому рыжему мальчишке показывать Теодору букашек с пляжа, точно они его собственные и не могут быть ничем иным, как только тем, что он говорит о них? Какой отпор нужно дать, чтобы восстановить собственное достоинство?
«Вот Уимпердик, тот знал бы», — подумал Теодор и в первый раз в жизни пожалел, что не прислушивался более внимательно к тому, что говорил Уимпердик.
— Было время, когда единственные живые существа на Земле были вот такие, как эти, — сказал рыжеволосый мальчик. — Только покрупнее. От них-то и пошла эволюция.
Эволюция? Может быть, та эволюция, о которой говорил Уимпердик? И дарвинизм?
— Вы верите в Дарвина? — сказал Теодор с оттенком нарочитого удивления в голосе.
— Я верю в эволюцию, — сказал Тедди.
— Я думал, что с Дарвином уже разделались.
— Эволюция существовала до Дарвина.
— И вы верите, что мы когда-то были обезьянами?
— Я знаю это. И пресмыкающимися до того, как сделаться обезьянами, а еще раньше — рыбами. А до того — вот такими существами, как эти. Я думал, что это всем известно.
— Вот уж не знал, чтобы это уж так было известно!
— Вам надо бы послушать папины лекции. Мы проходили через эти ступени все, прежде чем явиться на свет, каждый из нас. Мы все были покрыты волосами, у нас были хвосты, сохранились зачатки жабер. От этого никуда не уйдешь.