Собрание сочинений в 15 томах. Том 13
Шрифт:
Его призывают отдать на служение свои таланты. Он должен сохранить в памяти эти вещие слова, которые сейчас, словно молнии, бороздят его сознание. (Эта вот мысль насчет бесплодного света науки и ада в самом деле очень и очень удачна.) Он должен стать открыто тем, чем он всегда был в душе по своему темпераменту и наклонностям, — борцом, ярым борцом, а может быть, и вождем великого движения протеста против этой жестокой и холодной современной дьявольщины. Он должен стать поборником церкви, он в этот век безверия должен возродить патриотизм, беззаветную преданность признанной, установленной власти, высоко поднять знамя верности и чистоты — чистоты женщины…
В воображении его возник образ святого Игнатия Лойолы. Какой необыкновенной высоты достиг этот человек! Бывший солдат, как и он, бывший любовник, как и он, презревший суетные утехи военной
Он также станет Лойолой. Он также станет служителем церкви, отдаст ей всего себя, принесет ей все свои дарования.
Конечно, ему придется посвятить несколько лет скромному служению, приготовиться.
Но потом, когда распространится слава о его делах, когда его имя, имя отца Теодора, основателя нового ордена Возвращения, прогремит по всему свету, Маргарет невольно заинтересуется им, и ей захочется услышать его проповедь. И вот в какой-нибудь большой собор вроде этого она, духовно изголодавшаяся жена грубого материалиста, придет из любопытства послушать откровения этого странного человека, бледного, смуглого, изможденного аскета, который преградил путь бешеному потоку, влекущему обезумевших людей к материализму и разрушению, и вернул человечество к древним, вечным и почти забытым истинам.
Едва он начнет свою проповедь, она узнает этот звучный голос, это изменившееся изможденное лицо, которое когда-то в юности прижималось к ее лицу, какой-нибудь знакомый жест поразит ее…
8. Изгнанник
Через три недели Теодор разделался со своей квартирой и обстановкой и был на пути за границу. Четыре раза он пересекал Ла-Манш во время войны, каждый раз в глубокой тишине и темноте. Теперь он в первый раз переезжал его днем. Он стоял на корме, глядя на все уменьшающиеся утесы Англии, и думал о бесчисленных изгнанниках, которые до него переплывали этот узкий пролив. Они так же молчаливо прощались с высокими белыми берегами, с гордым замком, с маленькими домиками, лепившимися в ущельях. Они так же смотрели, как Южный мыс появляется на востоке и постепенно исчезает. Воздух был пронизан солнечным сиянием; море было чудесного голубого цвета.
Он вспоминал лорда Байрона. Вот и он теперь так же тяжко ранен непониманием женщины. И он обречен на изгнание. А впрочем, он, пожалуй, находил в себе больше сходства с Дон Жуаном…
Но наряду с этими мыслями в сознании его возникал какой-то другой поток мыслей, направлявшийся по другому руслу. Он стремился к великому духовному подвигу. Мечты о Лойоле все еще владели им. Каким-то образом он должен войти в лоно церкви, принять постриг, стать поборником веры. Может быть, это будет в Париже. Может быть, даже в самом Монсерра. Или в Манрезе, ведь это там, кажется, Рыцарь посвятил себя служению пресвятой деве? Все это ожидает его, таков был основной поток его мыслей. Но откуда-то из глубины пробивалось другое течение.
Лойола до того, как его ранили, был пылким любовником, вел распутную жизнь.
И в этом тайном течении мыслей Теодора было какое-то смутное ожидание и умысел. В Париже он снова встретится с той тонкой гибкой женщиной, француженкой из Алжира, с которой он когда-то проводил время. Скрытые силы, движущие его воображением, побуждали его мечтать о ней. Ей предстояло укрыть под своей жаркой приютной сенью его гордое, презрительное изгнание. Потому что, если бы Теодор не представлял себе, что она и другие подобные ей будут к его услугам в Париже, он волей-неволей представлял бы себе Маргарет, которой обладает другой, а мысль о Маргарет, принадлежащей другому, перевернула бы все в его сознании и причинила бы ему невыносимую боль. И вот, чтобы предотвратить эту катастрофу, он вынужден был ограждать себя предвкушением мирных и удачных любовных похождений в Париже. Другого выхода у него не было.
Глава девятая
Честь имею представиться — капитан Блэп-Бэлпингтон
1. Стопы юношей
Время разворачивало год за годом, и Теодор разворачивал с годами свои возможности. Он залечивал воображением раны памяти и окутывал их все более плотным покрывалом забвения. Новая обстановка, новые люди, новые события помогали ему в этом инстинктивном перестраивании жизни. Он ни разу не съездил в Парвилль, в Париже, он облюбовал новый квартал подальше от тех мест, где он бывал во время войны, он избегал разоренных областей и кочевал с места на место по более счастливым, южным районам Франции, которые война задела только слегка. Приехав в Ош, он говорил, что не прочь бы пожить тут несколько лет, предаваясь спокойным размышлениям. Через две недели он переехал в Монпелье и сказал, что он, может быть, обоснуется здесь навсегда. Спустя несколько недель он был уже в Женеве, где познакомился с некоей француженкой, написавшей роман «Toi et Uli», и затем, более или менее с ее помощью, сначала более, а потом менее, он вернулся в литературный мир Парижа. До сих пор он был знаком с южной и западной частями Парижа, теперь он открыл бесконечно более привлекательный Париж к северу от Оперы. Он очень успешно изгонял Лондон из своих воспоминаний и предпочитал общество американцев и французов обществу заурядных англичан. Он очень усердно старался овладеть разговорным французским языком и достиг в этом больших успехов. За десять лет он ни разу не съездил в Англию.
Он не стал ни траппистом, ни «новым иезуитом» и ничем в этом роде. Эти проекты заглохли. Попытка в последний раз окунуться в бурный водоворот и суетные радости жизни продлилась и перешла в привычку; мечты о суровой, отшельнической жизни затерялись в перспективе туманных, отодвинувшихся на неопределенный срок намерений поехать на север Испании и провести несколько дней в глубоком уединении в Монсерра.
Он так и не встретился со своей тоненькой алжиркой. Всякая необходимость в этом отпала. Но начиная с Женевы и дальше он повсюду находил утехи подобного рода, которые помогали ему забыть духовную грубость Маргарет и ее неверие в него. Эти поверхностные, второстепенные коллизии чувств, потворство своим слабостям и восстановление попранной гордости не требуют места в нашей повести.
По причинам, известным ему одному, он переменил свое подлинное имя и звание. В Париже его называли, и так он всегда называл себя сам, капитаном Блэп-Бэлпингтоном, при этом он никогда не говорил, ни в каких войсках он служил, ни в каком полку. По-видимому, он был капитан в отставке. Таким образом, он отрезал себя от своей родни и от всех более или менее неприятных событий своей молодости. Он был теперь — и это становилось все более и более определенным — единственным оставшимся в живых отпрыском старинной английской католической семьи, которая отошла от римского вероисповедания только по причине позднейших расхождений в учении о непогрешимости и непорочном зачатии — уже в XIX столетии. Он был консерватором даже среди католиков. Он был насквозь проникнут старинными стойкими традициями — благородный, доблестный джентльмен, брезгливо отворачивающийся от суеты и шума грубого механистического века. Он осуждал современность. Казалось, не он остался позади, отринутый, отброшенный в сторону бурным, неудержимым движением вперед, а, наоборот, он сам его отринул.
Таково было в основном его представление о себе. Многие из его парижских друзей и знакомых восставали так же, как и он, против страшных, необъятных загадок расколовшегося мира. Они не могли поверить, что этот раскол является залогом возрождения; они считали, что попытка пересмотреть укоренившиеся понятия и представления требует слишком много умственных и душевных усилий и что не стоит за это браться. Этим людям прежде всего бросалась в глаза слабость, ограниченность, невзрачность меньшинства, увлекающегося реформами, преувеличенные масштабы их замыслов. А мощь и величие преобразовательного движения они не замечали. Чувствовали ли они, что это движение окончится крахом, или боялись, что оно приведет к созданию уродливого и ненавистного им строя, оскорбительного для всякой утонченной и чувствительной души? Как бы там ни было, они решительно высказывались против него. Они тянулись к тем выдуманным утешительным иллюзорным миркам, к которым в своем бесконечном разнообразии открывает доступ искусство.