Собрание сочинений в 18 т. Том 2. Литературные беседы («Звено»: 1923–1928)
Шрифт:
Она жаловалась на современников. Они, даже и в последние годы, еще уговаривали ее сыграть «Даму с камелиями» и скучали, когда она играла «Женщину с моря», «дорогую» Эллиду, любимейшую свою роль.
В книге Шнейдера о Дузе-человеке говорится больше, чем об актрисе. Но есть ступени искусства, на которых нельзя больше говорить о мастерстве: оно подразумевается само собой, оно больше не замечается. Оно сведено к простейшим и беднейшим средствам, если судить по внешности. Дузе дошла до рембрандтовской «тусклости» средств. «Нутро» опасно и гибельно для слабых художников. На второй ступени искусства его презирают и заменяют техникой. (В театре это царство режиссера.) На третьей – редко кому
Не все знают материальные лишения Дузе в последние годы. Война и двенадцать лет вне театра разорили ее. Италия требовала от нее прежнего репертуара. Дузе была больна и слаба. Она мечтала о своем театре, чтобы быть свободной в выборе репертуара. Она обратилась к Муссолини с просьбой взять на счет государства содержание труппы.
«Он приехал ко мне. Об этом писали все газеты. Он сказал:
– Нет ничего такого, чего бы я для вас не сделал.
Он не сделал ничего.
Комендант Фиуме (Д’Аннунцио) написал обо мне открытое письмо в газетах. Прекрасное письмо. Но это было все. Комендант Фиуме всегда таков. Он думает о чем-либо, потом поговорит, потом напишет. Этим все кончается».
За деньгами Дузе поехала в Америку. Но в Америке ее ждали не только доллары, но и смерть.
Литературные беседы [М. Горький о Л. Андрееве. – Стихи кн. А.И. Одоевского. – В. Диксон и Б. Божнев]
Воспоминания М. Горького о Леониде Андрееве, только что появившиеся во французском переводе, написаны с тем же мастерством, что и воспоминания о Толстом. Заметки эти могут удивить и смутить французов: во Франции плохо еще знают Андреева, но склонны считать его писателем очень значительным, почти «великим». Горький же дает образ человека неуравновешенного, болтливого и почти бестолкового. Правда, он как бы по обязанности несколько раз упоминает об огромном даровании Андреева и об его проницательности. Но замечания эти плохо вяжутся с тем, что он об Андрееве рассказывает.
В воспоминаниях Горького Андреев чрезвычайно похож на своих героев: студентов, докторов и вообще «интеллигентов», рассуждающих в публичном доме о значении мировой несправедливости, плачущих, потом встречающих тусклое петербургское солнце, как «символ Красоты и Жизни», и в конце концов попадающих в участок за буйство и неплатеж. Да и в участке они еще ухитряются, пред лицом сонных околоточных, произнести речь о торжестве пошлости.
Эти пьяные восторги, этот бесплодный жар, эти протесты, богоборческие выкрики и проклятия наложили печать на нашу литературу начала двадцатого века. Надо сознаться: это плохая литература. То, что Леонид Андреев мог оказаться в центре нее, а для 1904–1907—8 гг. это бесспорно, – показательно. Основным пороком ан-дреевского творчества всегда было отсутствие целомудрия, отсутствие всякого чувства меры, недержание мысли и чувства.
Есть что-то коробящее в беспрестанных речах о Боге и о дьяволе, о смерти, любви и страдании. Пушкин, вероятно, думал обо всем этом, но у него была привычка отделываться смешками – привычка, перешедшая от Пушкина ко многим, пожалуй, наиболее чутким, русским людям. Толстой говорил об «единственно важном» многословно, почти надоедливо, но с покоряющей честностью, без риторики и без прикрас. А Леонид Андреев? Это невыносимый «словесный блуд». Ежеминутно, по любому поводу он способен был произнести громоподобную речь, наполненную страшными словами. Содержание этих речей – гимназическое, давно уж это было сказано, и кто этого не знает? А тон – Достоевский, но распухший, разжиженный, грубо размалеванный.
Заметки Горького – ключ к Андрееву. Он сослужил Андрееву дурную службу,
Пушкинским Домом при Академии наук изданы вновь найденные стихотворения декабриста кн. А.И. Одоевского. Тетрадь со стихотворениями этими принесена была в дар Пушкинскому Дому Б.Л. Модзалевским.
С именем Одоевского связано знаменитое стихотворение Лермонтова на его смерть. Это наиболее заметный след, оставленный этим именем в нашей литературе. То же, что написано самим Одоевским, никогда особого интереса не возбуждало. Его привыкли называть «вдохновенным скальдом», умевшим находить на своей арфе «неземные звуки», певцом идеала и свободы и так далее. Эти расплывчатые определения повторялись во всех хрестоматиях. Но в сущности они применимы к любому из второстепенных поэтов пушкинской плеяды. Закреплены они были за Одоевским, вероятно, потому, что, по рассказам современников, он не любил записывать своих стихов, был склонен к импровизации, говорил о том, что «бумага – могила вдохновения» и др. Это – черты, присущие дилетантам и неудачникам. Поэтому к имени Одоевского мы были настроены недоверчиво.
Новые стихи Одоевского должны бы изменить отношение к нему. Они не столь «неземные», как думали прежде о них, зато они крепче, тверже и живее. Некоторые строки Одоевского сжаты до афористичности, например, заключительный стих из «Осады Смоленска»:
Василий развенчан, но Царь нам – Россия,или по-чаадаевски звучащее обращение к русскому народу:
Сыны Славян, полмира мертвецов!Удивительно у Одоевского умение владеть стихом, общее всем поэтам пушкинской эпохи и совершенно исчезающее во второй половине века. В пушкинские годы есть общий стиль, склад стиха, и каждый поэт только по-своему его видоизменяет.
Позднее все теряется и забывается. Каждый поэт самостоятельно учится азбуке стихотворства, и мало кто справляется даже и с этой азбукой.
Основной тон поэзии Одоевского – «вольнолюбивые мечты». Он пишет о мести царям, о близком падении оков и об общем братстве. Это могло бы показаться неубедительным, если бы мы не знали, что исторический комментарий ко всему этому – 14 декабря 1825 года и сибирская ссылка.
Две новые книги стихов, Влад. Диксона – «Ступени» и Бориса Божнева – «Борьба за несуществование».
О Диксоне много не скажешь. Дарование у него, вероятно, есть. Стихи его написаны легко и свободно. Но это еще ученичество, и притом самое первоначальное. Неприятно то, что эти ученические, по существу простые и милые, стихи кое-где украшены налетом технической изощренности, по последнему «крику моды». Это наивно и нелепо. Нельзя не улыбнуться, встречая эти фиоритуры.
В книге Диксона заметно влияние Бальмонта и Блока, скорей второго. От Блока у него текучесть стиха и та «весенняя», молодая безотчетная умиленность, которая была в «Нечаянной радости».
Книжка Божнева неудачно названа – «Борьба за несуществование». Это слишком надуманно и сложно, слишком отвлеченно и программно. Название сборника не должно отяжелять стихов. Пушкин говорил о своем пристрастии к заглавиям, которые «ничего не значат». Он прав: заглавие узнается до самой книги, иногда помимо нее, и такое заглавие, как божневское, всегда кажется претенциозным и голословным. Брюсов назвал один из своих последних сборников «Последние мечты». В этой подчеркнутой банальности, в этом пренебрежений к заголовку было что-то пленительное. Два совершенно стертых слова казались вновь ожившими.