Собрание сочинений в 18 т. Том 2. Литературные беседы («Звено»: 1923–1928)
Шрифт:
Но Адамович следил не только за эмигрантской словесностью, в круг его интересов входили вопросы религии и теологии, философии и политики. Критик, поэт, эссеист, публицист, он писал и о театре, музыке, кино, о русском языке, о французской литературе, немного о литературе английской и американской, очень много о классической русской литературе и, конечно, о литературе советской, за которой Адамович следил неустанно, всматривался, вслушивался в нее, огорчался, много раз ее хоронил, а затем всматривался и вчитывался вновь. Он откликался практически на все существенные культурные события современности, а современным для него был весь двадцатый век.
Разумеется, прежде всего его интересовала просто литература
Глеб Струве считал, что Адамович «не принадлежит к тем критикам, писания которых выигрывают от объединения под одной обложкой» [32] . Вряд ли это так. «Литературные беседы», собранные вместе, представляются вполне цельным произведением, своеобразным критическим дневником, рисующим панораму русской литературы по обе стороны баррикад, да и не только русской. И выглядят они в таком виде куда более убедительными, чем порознь, и гораздо более интересными, чем, может быть, даже казалось современникам.
32
Струве Г. Русская литература в изгнании. Париж: YMCA-Press, 1984. С. 372–373.
Многолетний критический дневник Адамовича воссоздает портрет эпохи в мельчайших деталях так же, как запечатлели его чуть раньше «Письма о русской поэзии» Н. Гумилева, а до того «Далекие и близкие» В. Брюсова. Портрет эпохи, оставленный Адамовичем, в чем-то даже масштабнее, чем у Гумилева и Брюсова, которые были строже в оценках, но писали только о литературе, более того, почти исключительно о поэзии.
К тому времени, как «Звено» прекратило свое существование летом 1928 года, Адамович был уже «шире всех читаемым и самым влиятельным критиком эмиграции» [33] . В том же году он был приглашен на должность литературного обозревателя в самую известную газету русского зарубежья – милюковские «Последние новости».
33
Вейдле В. О тех, кого уже нет // Новый журнал. 1993. № 192–193. С. 360.
1923
Поэты в Петербурге
К концу прошлого века русские поэты научились группироваться в школы и направления. По формальным особенностям, по способу говорить они объединялись и совместно вели священную войну с теми, кто предпочитал их языку другой язык.
Это не есть борьба отцов и детей. Акмеисты враждовали не только со своими предшественниками – символистами,
Так было и так будет. Эта рознь, эти недоумения и споры, в особенности эта крайняя нетерпимость есть воздух искусства. Без этого нет поэтической культуры, и только забывчивые люди думают, что это болезнь нашего времени.
Но с «птичьего полета» это все же, как многое в нашей жизни, смешное и жалкое зрелище, – пусть и неизбежное.
Есть географический признак, по которому было бы, может быть, правильнее делить русское искусство: Петербург и Москва.
Это гораздо слабее чувствуют москвичи. В своей сутолоке и неразберихе, в вечных московских междуусобицах они не сознают в себе единства стиля, которое так явственно в Петербурге. Петербургские поэты как бы связаны круговой порукой, и петербургскому символисту свой же футурист – если только это поэт – ближе, думается мне, чем, например, Андрей Белый.
Едва ли надо говорить об особенностях петербургского и московского искусства. Пушкин писал как-то Наталье Николаевне, что он «ей-ей» разведется с ней, если она будет держать себя как московская барышня. Это очень характерная обмолвка петербуржца. Лучше всего определяется это деление внешностью обоих городов. Сейчас разоренный, нищий и царственный Петербург еще острее в своем стиле. Не знаю, как объяснить это столь явное наличье двух характеров в русском искусстве. Может быть, правы марксисты, утверждая, что «бытие определяет сознание».
В Петербурге сейчас живет три прославленных поэта: Сологуб, Ахматова и Кузмин. Все трое пишут и печатают сравнительно много.
Последние стихи Сологуба прекрасны и замечательны. Так должен состариться поэт: надо только не забыть к шестидесяти годам все то, что тревожило в двадцать. Ткань этих стихов прозрачна и хрупка до крайности. Сологубу сейчас может не хватить силы, ему может изменить умение (и изменяет иногда), но только в таких мелочах, небрежность и недоделанность которых лишь подчеркивает уровень его искусства.
С Ахматовой происходит «обыкновенная история». Она с каждым днем теряет свою популярность, – вернее, она делается все известнее, но в ее слове нет былого очарования и былой остроты.
Это тоже удел поэта, – и пушкинский удел. В Ахматовой любишь не ее голос, – напряженный, трудный, сухой, – а ее манеру. Теперь нет больше «перчаток с левой руки» и поклонники разочарованы. Есть, впрочем, для их утешения несметное количество девиц, подобравших эти ахматовские обноски.
Что сказать о Кузмине? Его торопливая и легкомысленная Муза заблудилась на поэтических перепутьях. Кузмина сильно клонит влево, – для России «влево» это еще и к «верлибризму». Его стихи пестрят то славянизмами, то подчеркнуто-реалистическими выражениями. Часто это сцепление отрывочных восклицаний, связанных вялой логической связью и ритмически распадающихся на куски.
Нельзя отделаться от мысли, что его теперь как бы взвинченный пафос есть самообман усталой и стареющей души.
Кузмин часто и упорно повторяет: «Я не люблю стихов». Мне кажется, этому можно верить.
Я назвал этих трех поэтов прославленными. Надо оговориться: ни один из них не объединяет вокруг себя учеников и последователей. Кузмин и Ахматова, не говоря уж о Сологубе, живут замкнуто и одиноко. Та «работа», которую так задорно и одушевленно вел Гумилев, оборвалась. В Гумилеве была большая жизненная сила, какая-то веселость и вера в свое счастье и удачу. Это заражало и влекло к нему. Его пресловутая самоуверенность едва ли была вполне непоколебимой. Многое смущало его. Но он хотел быть учителем и знал, что учитель не может, без ущерба для себя, делиться с теми, кто его окружает, своими сомнениями и колебаниями.