Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары.
Шрифт:
— Врут! — заметил мой хозяин. — Для пропаганды всё это снимается: делают хорошее лицо при плохой игре. При порядочном налете никаких Джером-Джеромов читать не станешь. Не до этого! Я хоть и в Великую войну, то есть еще, если так можно выразиться, в пору младенческого состояния авиации, но под налетами побывал. Препротивная, доложу вам, штука. В штыковые атаки хаживал, под пулеметным огнем в пахоту мордой врывался, всего испытал, но с аэропланными налетами не сравню!
— Почему же так?
— А потому, что испытываешь ощущение полной беспомощности. Бомбы свистят, рвутся,
— Но ведь утенок на виду, а тут вон что накручено: бетонные подземелья, стальные будки, рвы!
— Эх, батюшка! — махнул рукой коммерсант. — А судьба-то? Про судьбу-то вы и позабыли, а от нее, голубушки, никак не уйдешь. Желаете, я вам одну историйку по этому поводу расскажу? Случилась она в дни нашего отхода из Риги, уже в мутную пору революции. Очень поучительна она в смысле этого самого предопределения, которому подчинена жизнь человеческая.
— Прошу вас!
— Ну, так слушайте. Ротишка моя отходила от Риги, можно сказать, почти последняя. По шоссе шли, а параллельно ему если вам известно, идет железная дорога на Петербург.
Картина отступления, конечно, самая безотрадная.
Между нами и Ригой если и есть еще кое-какие части, то разве только кавалерия. А на шоссе — колбаса обозов. То тянется она, то остановится. Крик, гвалт, озлобление! Сами знаете, вероятно, что такое представляют собой обозники, а уж во что они превратились в революционное, проклятое время — и говорить нечего! Чуть что — вопль: «Кавалерия справа!» — и ну-те рубить постромки. А и кавалерии-то, конечно, никакой нет, то есть неприятельской, — всего-навсего два-три казачка куда-то скачут. И только рота наша вносит некоторый порядок в эту сумятицу.
Но и в роте не всё благополучно — революционное время! Солдатишки, главным образом, кумекают насчет возвращения домой. И только поэтому пока что и держатся друг друга, действуют оптом, так сказать, потому что «в розницу» из этой кутерьмы никак не выбраться.
Идем. Топаем. На обозных покрикиваем.
Наш ротный командир, поручик Свистунов, геройски едет впереди на своей сивой кобыле Мамаше. Кобыла хвостом мотает равнодушно — она воинских переживаний не воспринимает. И вот впереди видим мы водокачку первой станции от Риги и разные станционные домики.
Солдатня начинает кричать:
— Бивачить пора! Сворачивать надо! Разве в этакой тесноте идти пехоте возможно?
Требуют хоть полчаса отдыха — в это время, мол, дорога несколько разрядится.
И громче всех надрывается солдатишка по фамилии Кулебякин, личность довольно богомерзкая: крикун на всех митингах, трусишка же отчаянный. Он всё в комитетчики метил, да номер его пока не проходил — другие, которые погорластее, его забивали.
Кричит Кулебякин, требует поворота на станцию.
Поручик Свистунов, с кобылы оборачиваясь, говорит:
— Не следует еще вам бивака просить: надо дальше от Риги уходить, потому что и так почти в хвосте плетемся. Застрянем, в плен возьмут — какие вы бойцы!
Но время тогда, как вы знаете, лихое было: что бы офицер ни сказал — солдаты всегда напротив возражают. И видит поручик Свистунов, что нет спасения, всё равно рота на станцию свернет. И командует:
— Левое плечо вперед… марш!
Марш так марш — повернули, втянулись в железнодорожный поселочек.
— Стой, составь! Далеко не расходиться.
На станции же застрявший эшелон стоит.
Как сейчас помню — штаб железнодорожного батальона с нестроевыми и какое-то имущество из Риги.
Между прочим, заметьте, к хвосту эшелона прицеплено несколько вагонов со снарядами.
Эшелон застрял по случаю какой-то неисправности то ли с паровозом, то ли впереди на путях.
Железнодорожные солдаты бегают туда-сюда, их офицеры суетятся. Происходит какая-то спешная работа.
Наша же солдатня покуривает, посмеивается, кумекает насчет тот, нельзя ли, мол, как-нибудь в этом эшелоне разместиться, чтобы хоть малость дальше с комфортом поехать.
И Кулебякин кричит…
— Если бы, — кричит, — наш поручик Свистунов настоящим народным командиром был и о братве заботился, он обязательно бы этого самого от железнодорожного саперного полковника добился! Виданное ли, мол, дело пешком идти, когда некоторые на поездах отступают…
Остальная солдатня тоже свой интерес начинает понимать.
Наступает она на поручика Свистунова. Так, мол, и так, господин поручик, — пойдите к саперному полковнику, доложитесь. Зачем нам зря конечностями топать, полк догонять, когда мы на нарах достичь его можем. Да и перегоним еще! Надо же, мол, войти в положение бывших нижних чинов, довольно уж нашей кровушки попили!
Свистунов говорит:
— Как хотите, идите сами, а я не пойду к господину полковнику.
— Почему такое?
— Потому что совестно мне его такими просьбами беспокоить. Мы обозы прикрывать должны, и вдруг по вагонам рассядемся. Где такой устав имеется? За это военно-полевому суду предать могут!
Кулебякин говорит:
— Какие такие военно-полевые суды в революционное время? Почему полковники могут в классных вагонах отступать, а мы пехом топай? Где революционная законность? Где земля и воля и прочие достижения? За что боролись? Одним словом, такое дело. Если поручик Свистунов не хочет идти к полковнику и докладываться, так и не надо! Пускай сам одиночным порядком пешком прет. Какой ни на есть, а и у саперов должен быть свой комитет, и только дайте мне полномочия, то есть мандат, и я сейчас же бегу к саперам агитацию делать.
Саперы, конечно, в крик:
— Дать Кулебякину мандат! Сейчас же его припечатать ротной печатью, и пусть Кулебякин идет агитацию производить. Если нашему поручику его офицерское звание подобное не дозволяет делать, уполномочить на это Кулебякина.
А поручик Свистунов отошел от нас со своим субалтерном, прапорщиком Звездичем, в сторону, и стоят там, покуривают. Будто всё это их не касается. Да и солдатня на обоих внимания не обращает. Это, мол, их дело, как они дальше будут следовать, — хоть на аэропланах, а мы в теплушках поедем.