Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Повести и рассказы
Шрифт:
И вот их не стало видно. Наверно, все перебежали, куда им было приказано. Теперь стрелять просто не имело смысла, и наша стрельба утихла сама собой, безо всякой команды. Там, справа, далеко от нас, гремели разрывы, слышались винтовочные выстрелы, пулеметные очереди — а у нас настала тишина.
— Вот и все, а ты, Маша, боялась! — шутовски прокричал кто-то, и в ответ послышался нервный, настороженный смех.
Ротный торопливым шагом прошел за моей спиной, не сделав никакого замечания. Потом подошел Логутенок. Он неодобрительно посмотрел на дно траншеи: все оно около меня было усеяно гильзами.
— Почитай, целую цинку извел зазря, — хмуро сказал он. Потом взял мою винтовку. — Накалил ты ее, будто это тебе утюг! Стрелок!.. А рамка-то, рамка на сколько поставлена!
Действительно, винтовка здорово разогрелась. Там, где цевье прилегало к брустверу, осталась полоска
— Товарищ сержант, они что, боятся идти на нас в лоб? — задал я вопрос и сам сразу почувствовал, что сказал совсем не то.
— Тебя боятся! — невесело усмехнулся Логутенок. — Зачем им сюда по болоту переть? Они другую дорожку найдут... Дай-ка твоих хороших, закурим.
Я полез в брючный карман и вытащил коробку «Северной Пальмиры» — последнюю из тех, что Леля принесла мне в казарму у Благовещенского канала. Она передала мне папиросы в зазор между прутьями ограды: гражданских на территорию не пускали. Передача была аккуратно упакована в газету «Смена» и перевязана веревочкой. «Там еще мыло, и конфеты, и десять лезвий, — сказала она. — А завтра я принесу тебе еще чего-нибудь... А когда тебе выдадут форму?» — «Говорят, послезавтра, — ответил я. — Ты только не пугайся, когда тебе принесут мой чемоданчик с гражданской одеждой. Я дам твой адрес. Говорят, некоторые пугаются: думают — если вернули гражданскую одежду, значит, с ним что-то случилось. А это просто такой порядок». — «Нет-нет-нет! Я не испугаюсь чемоданчика, — ответила Леля. — Я знаю, что все будет хорошо». Она улыбнулась и посмотрела мне в глаза. Под глазами у нее лежали легкие синеватые тени. За последнее время она побледнела и осунулась. На ней было серенькое рабочее платье с аккуратной, почти незаметной заплаткой на левом локте, на шее — ниточка бледно-розовых бус. Вся она была и скромна, и нарядна в своей скромности, и вся подтянутая, собранная. «Ты сейчас много работаешь?» — спросил я. «Да, много. Я там помогаю упаковывать... Разве я тебе не сказала в прошлый раз, что институт эвакуируется?.. Да, наверно, не сказала...» — «Значит, и ты эвакуируешься? Что ж ты сразу мне не сказала?» — «Нет! Я не эвакуируюсь. Я совсем недавно работаю, стажа нет, меня отчисляют. Работу я себе найду, не бойся...» Она строго и чуть-чуть сердито посмотрела поверх моего плеча на казарменный плац, где уже начиналось очередное построение. В этот миг она солгала мне. Я поверил, потому что привык к ее правдивости. Много позже я узнал от тети Любы, что Леля преспокойно могла эвакуироваться; она сама сделала все, чтобы остаться в Ленинграде.
«Лелечка, так ты завтра придешь сюда в это же время?» — «Да-да-да, милый. Ну конечно, я приду».
Я побежал на построение. Нас очень часто выстраивали на переклички, заново разбивали по ротам и взводам, и нельзя было понять, какой в этом смысл. Но на этот раз нас просто повели строем в столовую. Когда строй шагал недалеко от ограды, за ней по-прежнему стояло много женщин. Леля была среди них. Она искала меня глазами и не могла найти. Она не плакала, но на лице ее была тревога и растерянность. Я вдруг понял, что ей не легче, чем мне. У меня холодок прошел по коже — не то от нежности, не то от жалости к ней.
На следующий день Леля уже не застала меня в той казарме. Нас подняли ранним утром и опять разбили на роты. Это были огромные роты, не такие, как в стрелковых полках. В нашей было человек двести пятьдесят, а то и больше. Через час после побудки, построения и завтрака длинная колонна, по четыре человека в ряд, начала выходить из казарменных ворот.
В то ясное и теплое июльское утро город был чист и светел и казался совсем мирным. Только в каждом окне каждое стекло было крест-накрест перечеркнуто белыми бумажными полосками, да прохожие слишком уж серьезно и пристально вглядывались в наши лица. Мы шли окраинными улицами, стараясь ступать в ногу по неровной булыжной мостовой. Шаг у нас был еще не военный и выправка не военная; да и вообще военного в нас было только то, что мы отправлялись на войну. Все были в гражданском, каждый напялил на себя то, чего не жалко: когда идут в баню, на рыбалку или в армию, надевают то, что поплоше. На мне были узковатые, немодные брюки с бахромой на концах штанин, поношенный Гришкин пиджак серого бумажного сукна, и только ботинки были хорошие — модные лакиши «джимми», купленные всего за две недели до войны. Я надел их потому, что других у меня и не было, старые износились вдрызг. А чемоданчик мой был совсем небольшой и легкий; в такие спортсмены кладут боксерские перчатки. Некоторые несли довольно большие чемоданы; некоторые тащили на плечах самодельные фанерные сундучки, обитые
Я шагал в ряду крайним справа, и мне хорошо были видны и тротуары, и улицы, и дома. Прошлое уходило, уходило от меня с каждым моим шагом. Я понимал, что могу и не вернуться, и невольно с прощальной зоркостью вглядывался в окна, в лица прохожих — во все, что уплывало, уплывало, уплывало, может быть, навсегда, навсегда, навсегда. Колонна шагала без оркестра и песен. Провожающих не было. Нас провожал сам город.
К вечеру мы пришли в военный городок, и нам дали сутки полного отдыха. Здесь тоже была казарма, но здесь было теснее, военный городок не успевал перерабатывать потоки новобранцев. Здесь было очень много людей. Здесь были люди очень хорошие, просто хорошие, неплохие, плохие, очень плохие, — но среди них сейчас не было, пожалуй, ни одного счастливого.
Двухэтажных нар на всех не хватило, и первые две ночи нам с Васей пришлось спать на полу. Подложив под голову чемоданчик, я засыпал на теплом от июльского зноя бетоне. Это напоминало мне детство, когда я был беспризорником и порой ночевал на вокзалах. И пахло здесь, как на вокзале, карболкой, хлоркой, мочой, пропотевшей, нестираной одеждой. Война словно швырнула меня обратно — в бездомное детство, в детство, которое я хотел забыть.
На третий день в казарме стало просторнее — маршевые роты всё уходили и уходили из городка. Нас свели в баню, выдали форму, началась строевая подготовка. Потом мы принесли присягу, нам вручили винтовки, смертные медальоны, стеклянные фляги в суконных чехольчиках, вещмешки, шанцевый инструмент, противогазы. Тем временем фронт приближался. Однажды ночью нас подняли по боевой тревоге, и мы с полной выкладкой отмаршировали на станцию, погрузились в эшелон. Ехали мы недолго. Под Старо-Пановом нас влили в дивизию.
Сержант закурил «Северную Пальмиру», и тут до меня дошло, что ведь и я тоже могу курить, что мне все время хотелось курить. Когда я затянулся, голова слегка закружилась, стало очень хорошо. Никогда еще табачный дым не казался мне таким душистым, вкусным и необходимым. Как это могут некоторые люди жить — и не курить! Если вернусь с войны, если все будет хорошо, всегда буду покупать самые дорогие папиросы! Буду выкуривать по две пачки в день! И Леля не станет на меня сердиться за это, потому что она добрая и хорошая.
Логутенок вдруг бросил папиросу, сорвался с места, побежал по траншее вправо. Его поманил взводный. Я остался один. Раньше я почему-то был уверен, что солдаты в траншеях стоят рядом, плечом к плечу; кажется, я это и в кино видел. А здесь до соседа справа и соседа слева было шагов по восемь, если не больше. И еще — когда мы пришли в эти окопы, кто-то сказал, что они на роту малы, а то бы нас еще больше растянули. Мы явились сюда на готовенькое. Здесь поработали девушки-окопницы. Утром, когда мы заняли позицию, на глинистом дне траншеи еще видны были следы женских туфелек, сетчатые отпечатки физкультурных резиновых тапочек. Недалеко от меня на бруствере лежал тонкий, в несколько стебельков, букетик розовых болотных цветов, перевязанный белой ниткой; теперь он увял: время перевалило за полдень.
Июльское небо было безоблачно. Из низины тянуло запахом багульника. Слева от нас все было тихо. Справа по-прежнему слышалась стрельба. Там клубился над лесом дым, он широким сизым столбом уходил в высоту и расплывался. Может быть, горела какая-нибудь деревня. Наверно, там, в деревне, есть пруд или она стоит около озера, но пожар тушить некому, и огонь делает что хочет. Я вспомнил, что Гришка когда-то спас меня, но Гришки уже нет. И Володьки нет. Мне стало тоскливо. Я взял винтовку и пошел навестить Васю Лучникова: его ячейка была слева от моей.