Собрание сочинений в 4 томах. Том 4. Лачуга должника. Небесный подкидыш. Имя для птицы
Шрифт:
Очнулся я в холодной нежилой комнате на полу. В окно бил лунный свет. Недалеко от меня, тоже на полу, накрытая каким-то половиком, валялась и стонала Антонина Егоровна. Голова у меня кружилась, болела адски; мне не хватало воздуха, я задыхался. Под щекой было что-то мокрое — я головой лежал в своей блевотине, но мне было все равно. В промежутках между приступами удушья и рвоты опять начинал сниться удивительно приятный сон. Меня кто-то несколько раз будил и поил водой — то был Василий. Под утро он перетащил меня обратно в жилую комнату, на сундук. Весь день я провалялся, а к ночи вошел в норму, только уснуть не
Случилась вся эта история из-за того, что Антонина Егоровна слишком рано закрыла вьюшки, — стояли морозы, и ей захотелось, чтоб в печи было побольше углей. Когда однорукий начал кричать во сне, она пробудилась, встала, но у нее сразу началось головокружение и она упала, опрокинув что-то из мебели. Василий проснулся и прибежал на помощь, — угар проник частично и в его комнату, и он по своей головной боли догадался, в чем дело. Такое уже не раз бывало у них, только на этот раз угар был очень сильный. Василий вытащил хозяйку и меня в холодную комнату и до утра, по его словам, пробыл около нас — «крыс отгонял». Потом, когда я вполне очухался, он сказал мне:
— И как это ты не подох — вот р'oдные твои бы обрадовались!
Надо сказать, что в те времена вообще часто угорали. Происходило это и из желания сберечь дрова, и просто из-за технической неграмотности: существовало широко распространенное мнение, будто угар можно узнать по запаху, хоть угарный газ ни цвета, ни запаха не имеет. Разговоры старших о смертях от угара были в те годы столь же часты и обыденны, как в нынешнее время, скажем, разговоры об автомобильных катастрофах. Бесспорно, провинциальная молва многое преувеличивала, но порой люди гибли и на самом деле. Помню, мать ходила к одному зубному врачу, он считался лучшим в Старой Руссе, — а потом ей пришлось искать другого: тот, лучший, уснул от угара, причем и жена его угорела насмерть.
После случая с печкой Антонина Егоровна стала кормить меня гораздо обильнее. Может быть, совесть в ней зашевелилась, а может быть, она хотела задобрить постояльца, чтобы я не нажаловался родителям и Лобойковой. Впрочем, когда пришел отец, чтобы забрать меня, я так обрадовался, что у меня и мысли не было на что-нибудь или на кого-нибудь жаловаться. Тем более что отец принес мне новые валенки! Теперь даже в морозы я мог выходить из дому гулять.
15. Потемнение и борьба с ним
Начиная приблизительно с шестилетнего возраста я помню последовательность событий. Однако между теми из них, которые помню, лежит великое множество таких, которые забыл. Но ведь то, что забыто, тоже происходило во времени, и это время как бы опустело, стало вакуумом. Поэтому ощущение протяженности отдельных периодов тогдашней моей жизни мною утрачено. Иногда неделя вмещала в себя много запомнившихся впечатлений — и теперь, издалека, эта неделя кажется годом; иногда за несколько месяцев ничего не запомнилось — и теперь эти месяцы кажутся днями.
Когда отец привел меня обратно в дом Лобойковой, я впервые увидел свою сестричку. Она лежала в большой белой бельевой корзине и пищала. А себя, по возвращении от Антонины Егоровны, помню на городской торговой
Посреди базарной площади стоят деревенские розвальни, на унавоженном, утоптанном снегу разбросаны клочки сена. В одном месте прямо на снегу разложена глиняная посуда; в другом — несколько штабельков дров возле больших конных саней. Я с какими-то мальчишками уже с час торчу недалеко от женщины, продающей пирожки. У нее — на уровне живота — деревянный самодельный поднос, его поддерживают две веревки, спускающиеся с плеч. Пирожки прикрыты чистой холщовой тряпицей, чтоб не остывали; один пухленький пирожок лежит поверх холста. Мы стоим, облизываемся и чего-то ждем, хоть отлично знаем, что бесплатно нам ничего не дадут, а воровать нельзя.
Во-первых, красть нельзя потому, что это грешно, за это Бог накажет. А во-вторых, за воровство могут наказать люди, и они куда опаснее Бога. На днях я видел, как на этом же базаре били воришку. Парень лет пятнадцати хотел что-то спереть с воза — и засыпался. Взрослые били его тщательно, с какой-то деловитой злобой. Затем все от вора отхлынули, и он остался лежать на оледенелом снегу. Потом вдруг вскочил и, шатаясь на ходу, побежал вон с базара, в боковую улочку; его никто не преследовал, все только смотрели ему вслед, а он бежал все быстрее и быстрее.
Наглядевшись на пирожки, мы идем к красной водонапорной башне. У ее подножия сидят две торговки подсолнухами. У одной из них лицо как лицо, а у другой — опухшая маска, покрытая струпьями. Перед обеими — открытые мешки с семечками. Свой товар они отмеряют деревянными латочками. У шелудивой покупают не меньше, чем у здоровой; быть может, из милосердия, а может, просто из-за того, что семечки у нее крупнее, аппетитнее на вид. Они и ей самой, видимо, очень нравятся: она их сама лузгает, и сплевывает шелуху куда попало; часть попадает обратно в мешок. Должно быть, у этой тетки какая-то неопасная и незаразная болезнь, если покупатели не испытывают к ней отвращения. Но меня, когда гляжу на нее, слегка мутит. Это ощущение подкатывающейся тошноты навсегда связывается с семечками. Прошло пятьдесят лет, а я по-прежнему не понимаю, что в них за удовольствие. И когда вижу людей, лузгающих подсолнухи, мне сразу же представляется та несчастная женщина с гниющим лицом, пожирающая свой товар.
Изо всех ребят, с которыми водил тогда компанию, запомнил я только одного: Кольку Кошачьего. Кошачий — это была его кличка. Одним глазом Колька смотрел как человек, зато другим — как кошка: зрачок был не круглый, как у всех людей на свете, а чечевицеобразный, продолговатый. Это очень меняло выражение лица и производило странное, загадочное впечатление. Мы, ребята, любили с каким-то жутковатым и жестоким вниманием заглядывать ему в глаза. Он стеснялся своего кошачьего зрачка и сердился на нас. Но сердился без злобы: это был добрый мальчишка. Вообще добрые люди сердятся чаще, чем злые.