Собрание сочинений в 4 томах. Том 4. Рассказы и повести
Шрифт:
Шмидт предпочел не заметить усмешки, мелькнувшей на губах фельдмаршала. Да если бы и заметил, донос послать не с кем.
— Интересно, как история осветит эту часть нашей кампании в России, — заговорил он после молчания. — Конечно, объективного толкования быть не может, как нет объективного изложения мировой истории. Кстати, русские журналисты тут как тут — их полно у Роске. Уж они-то по-своему разрисуют битву на Волге и нашу оборону. Я немецких журналистов не перевариваю, а тут русские… Отвратительно! Какой-то сочинитель или репортер приставал ко мне с вопросами… В полушубке, со знаками отличия подполковника.
— Напрасно! — Адам фыркнул. — Вы увековечили бы себя для истории.
…Через час Хайн нагружал чемоданами грузовую машину. Шмидт вертелся возле него, проверял и пересчитывал свои вещи. По двору слонялись пленные офицеры. Один из них переходил от одной группы к другой и повторял:
— Ничего, не надо нервничать. Главное — все живы. — И с этими словами шел к другой группе. Никто не обращал на него внимания, потому что всех забавляли прыжки Шмидта у грузовика.
— Шмидт тоже попался! — крикнул кто-то.
— Поглядите, он танцует от радости, что его шкура уцелела! — подхватил какой-то полковник. Прочие смеялись до упаду.
— Идиоты, — прошипел Шмидт.
К нему подошел румынский майор и на ломаном немецком языке спросил, не знает ли господин генерал, в плену Папеску или нет.
— Идите вы к черту! — разозлился Шмидт.
— Зачем же вы ругаетесь, господин генерал? — обиделся майор. — Ведь я просто хочу узнать, в плену ли Папеску.
— А я вам ответил, идите к черту.
— Это я слышал. Но Папеску в плену или нет?
Пленные офицеры, наблюдавшие эту сцену, так и покатились со смеху.
Разогрев давно стоявший на приколе «штейер» командующего, Хайн доложил ему, что к отъезду все готово. Шмидт уже сидел в машине, когда появился фельдмаршал, встреченный торжественным молчанием.
Отдав честь офицерам, он устроился рядом со Шмидтом на заднем сиденье. Адам подсел к Хайну. Тот дал сигнал, и машина выехала со двора. За ней шли машины с советскими офицерами.
Усевшись поудобнее, фельдмаршал глубоко вдохнул морозный воздух.
Машина ползла мимо руин некогда громадного и цветущего города, по площадям и улицам, минуя надолбы, проволочные заграждения, развороченные доты, обходя бомбовые воронки.
Куда ни взгляни — трупы, трупы, лежавшие в разных позах, а в некоторых местах навалом, как в той яме. На карачках ползли раненые. Санитары, еле передвигая ногами, подбирали тех, кто еще дышал.
И всюду лужи крови, месиво человеческого мяса, брошенное оружие, разбитые танки и опять трупы. Это было страшно, но фельдмаршал заставлял себя не отворачиваться: впервые он видел итог битвы, ставшей более знаменитой, чем Фермопилы, Канны, Верден…
Машина выехала за город. Огромной черной змеей вилась по дороге бесконечная, пропадавшая за пригорками колонна военнопленных.
Оборванные, со струпьями на черных лицах, укутанные с ног до головы во что попало, втянув головы в плечи, брели солдаты разгромленной армий.
Солдаты оборачивались и смотрели на машину с откинутым верхом. Многие из них никогда не видели командующего армией. Лишь кое-кто из офицеров приветствовал его.
«Обреченные на смерть салютуют тебе, Цезарь!» — вспомнилось фельдмаршалу. Ему казалось, что он принимает последний призрачный парад призрачного войска; бессмысленными приказами он посылал его в бессмысленные бои.
Пронзительный, дико свистящий ветер бушевал на равнине. Пленные отворачивались от бури, несущей колючий снег, плотнее кутались в тряпье, размахивали руками, чтобы согреться, падали и умирали, а те, кто шли следом, словно стая воронов, набрасывались на умерших, сдирали с них шинели, шарфы, перчатки и плелись дальше под завывание пурги, чтобы в свою очередь упасть, замерзнуть и быть раздетыми догола.
На окраине города фельдмаршал увидел старика, который водил его к яме. В том же рваном ватнике, в наспех залатанных штанах, в валенках, обклеенных красной резиной от автомобильной камеры, он стоял на обочине дороги и с укором смотрел на колонны пленных, бредущих по заснеженной степи.
Фельдмаршал отвернулся. Горло его свела судорога. Еще ниже нахлобучив шапку на лоб, он отодвинулся от Шмидта, насвистывающего какую-то веселую мелодию. Фельдмаршалу вдруг страстно захотелось отпустить ему пощечину, такую же звонкую, какую он отпустил Хайну около ямы.
Но он подавил в себе это искушение.
«Ничего, — думал фельдмаршал, — уж он-то ответит!»
Все свирепее становился буран, все более дико выл и визжал ветер. И вспомнились фельдмаршалу слова старика о беспощадном норове степных бурь и о русском характере, добродушном в повседневности, твердом как скала в дни испытаний, страшном, когда он взлютует.
Фельдмаршал всмотрелся в лица советских солдат, сопровождавших пленных. Они шли как ни в чем не бывало, и, хотя им тоже доставалось от пронзительного ветра, они не сдавались перед ледяным дыханием степи, как не сдали города на Волге и не ушли на ее левый берег. Они знали, что там нет земли для их могил…
«Так в чем же дело? — рассуждал про себя фельдмаршал. — В чем крылась главная ошибка наших расчетов? В потенциальной военной силе Советов? Да, не учли и ее. Как много было криков о «колоссе на глиняных ногах»! Но почему ж он не упал под нашими ударами первых месяцев войны? Ведь должен же я хотя бы себе ответить на этот вопрос… Да и только ли себе? Ответ на него в интересах немецкого народа — ему ведь надо избавляться от погибельного прошлого, ему надо оправдать себя, чтобы мирно, по-соседски дружно жить с другими народами!
Нет, и все-таки не в том был главный просчет! Очевидно, он в той загадке русской души, над которой так бьются многочисленные писатели и исследователи России, старой и новой, очевидно, в том наш просчет, что мы слишком поверили писакам и пропагандистам, отрицавшим единство советских людей, народов, населяющих эту необозримую территорию, где — и это так же очевидно — завязнет и погибнет любой, кто попытается сокрушить их…
Вот я теперь возлагаю ответственность только на фюрера и его советников, точно так же, как виню за разгром моей армии только какие-то чисто военные промахи всех, кто окружает фюрера. Но так ли это? Раздумывал ли я сам глубоко, работая над планом вторжения, о возможности гибельных последствий для народа?