Собрание сочинений в 5-ти томах. Том 2. Божественный Клавдий и его жена Мессалина.
Шрифт:
На следующий день я принялся разглагольствовать о покорении Германии, и Нарцисс, увидев, что лекарство Ксенофонта произвело слишком сильный эффект — помрачив рассудок, вместо того, чтобы, как предполагал Ксенофонт, постепенно смягчить удар, причиненный смертью Мессалины, — приказал больше мне его не давать. Мало-помалу олимпийское спокойствие покинуло меня, и я снова почувствовал себя жалким смертным. В первое же утро, когда кончилось действие наркотика, я, спустившись к завтраку, спросил:
— Где моя жена? Где госпожа Мессалина?
Мессалина всегда завтракала со мной, если только у нее не «разламывалась голова».
— Она мертва, цезарь, — ответил Эвод. — Ее казнили несколько дней назад по твоему приказу.
— Я не знал, — с трудом проговорил я. — Я хочу сказать, я забыл.
И тут позор, горе и ужас недавних дней всплыли у меня в памяти, и я разрыдался. Заливаясь слезами, я идиотски бормотал о своей милой, бесценной Мессалине, осыпал себя упреками за ее убийство, говорил, что во всем виноват я один, и вообще вел себя, как последний осел. Наконец я взял себя в руки и велел подать портшез.
— Лукулловы сады, — приказал я.
Меня отнесли в Лукулловы сады.
Сидя на садовой скамье под кедром, глядя на зеленую лужайку, за которой уходила вдаль
Я осуществил свое решение. С того самого дня я неуклонно провожу его в жизнь. Я не позволил ничему воспрепятствовать мне. Сперва это было мучительно. Помните, я сказал Нарциссу, что чувствую себя точно так, как испанец-гладиатор, которому неожиданно отсекли на арене руку со щитом; разница в том, что испанец умер, а я продолжал жить. Вы, возможно, слышали, как в холодную сырую погоду калеки жалуются на боль в руке или ноге, которых у них давно нет? Они могут точно обозначить ее; скажем, это резь, которая поднимается от большого пальца к запястью, или ноющая боль в колене. Я часто ощущал это же самое. Я беспокоился о том, как примет Мессалина то или иное мое решение, или о том, очень ли ей надоела длинная скучная пьеса, которую я смотрел; во время грозы я вспоминал, что она боится грома.
Как вы, должно быть, догадались, больше всего я страдал от мысли, что мой маленький Британик и Октавия, возможно, вовсе не мои дети. Насчет Октавии я был в этом убежден. Она ни капельки не походила на Клавдиев. Я вглядывался в нее бессчетное множество раз, пока вдруг не понял, что скорее всего ее отец — командир германских телохранителей, служивший при Калигуле. Когда через год после амнистии он запятнал свою репутацию, был разжалован и в конце концов скатился до того, что стал гладиатором, Мессалина — теперь я вспомнил это — просила оставить этого жалкого негодяя в живых (он был обезоружен, и его противник стоял над ним, подняв трезубец), вопреки протестам всех зрителей в амфитеатре, которые свистели, орали и шикали, опустив вниз большие пальцы. Я даровал ему жизнь, так как Мессалина сказала, что мой отказ дурно отзовется на ее здоровье: дело было перед самым рождением Октавии. Однако через несколько месяцев он опять сразился с тем же противником и был убит на месте.
Британик был несомненным Клавдием, благородным маленьким римлянином, но мне пришла в голову ужасная мысль: что, если его настоящий отец — Калигула? Уж слишком он похож на моего брата Германика. В характере у них с Калигулой не было ничего общего, но наследственные признаки часто передаются через поколение. Эта мысль преследовала меня. Я старался видеть мальчика как можно реже, хотя не хотел создавать впечатления, будто я отрекся от него. Они с Октавией, наверно, сильно страдали в то время. Дети были очень привязаны к матери, поэтому я отдал указание не сообщать им об ее преступлениях в подробностях; они должны были знать, что их мать мертва, и все. Но они вскоре выяснили, что ее казнили по моему приказу, и, естественно, это вызвало у них детскую неприязнь. Но я все еще не мог заставить себя поговорить с ними о матери.
Я уже объяснял, что мои вольноотпущенники образовали очень тесную корпорацию, и тот, кто оскорблял одного из них, оскорблял всех, а тот, кого один из них брал под свое покровительство, пользовался милостью остальных. Они подавали этим хороший пример сенату, но сенат не следовал ему, его вечно раздирали разногласия, и многочисленные фракции объединяло лишь равно присущее всем раболепие по отношению ко мне. И вот теперь, через три месяца после смерти Мессалины, хотя между моими советниками Нарциссом, Паллантом и Каллистом и началось соперничество, они заранее договорились, что тот, кто выиграет, не станет использовать свое главенствующее положение, полученное благодаря тому, что он сумеет мне угодить, для уничижения двух других. Вы ни за что не догадаетесь, что было предметом их соперничества. Выбор для меня четвертой жены! «Как же так, — воскликнете вы, — мы думали, ты позволил гвардейцам разрубить тебя на куски, если снова вступишь в брак!» Да. Но это было до того, как я принял свое роковое решение, сидя под кедром в Лукулловых садах, а стоит мне принять решение, я от него не отступаю. Я затеял среди моих вольноотпущенников игру-загадку: каковы мои матримониальные планы. Это была шутка, так как я уже избрал счастливицу. Начал я с того, что как-то за ужином заметил вскользь:
— Надо подумать о маленькой Октавии. Не дело ей быть на попечении вольноотпущенниц. Я казнил всех служанок, которые умели с ней обходиться, бедняжечкой. Не могу же я ждать, что Антония станет за ней присматривать. Антония сама прихварывает после смерти своего малыша.
Вителлий сказал:
— Нет, что нужно крошке Октавии, так это мать. И Британику тоже, хотя мальчику легче управиться самому.
Я ничего не ответил, и все присутствующие поняли, что я снова думаю о женитьбе. Все они также знали, с какой легкостью Мессалина водила меня на поводу, и понимали, что тому, кто подыщет мне жену, можно не волноваться о будущем. И как только им представился подходящий момент обратиться ко мне наедине, каждый из них по очереди, Нарцисс, Паллант и Каллист, предложили мне свою кандидатку. Мне было весьма любопытно следить за ходом их мыслей. Каллист вспомнил, что Калигула принудил губернатора Греции разойтись с женой, Лоллией Паулиной, и затем сам женился на ней (это была его третья жена), так как кто-то сказал ему на пиру, будто Лоллия — самая красивая женщина в империи; а затем вспомнил, что этот «кто-то» был я сам. Он решил, что раз за прошедшие с тех пор десять лет Лоллия Паулина не только не утратила своей красоты, но даже еще похорошела, он может, не рискуя, предложить ее мне в жены. Так он и сделал на следующий же день. Я улыбнулся и пообещал внимательно обдумать то, что он сказал.
Следующим был Нарцисс. Сперва он спросил, кого мне предложил Каллист, и когда я сказал: «Лоллию Паулину», — он воскликнул, что она мне не подойдет. Ее интересует одно — драгоценности.
— Она не выйдет из дома, не навесив на себя эмеральдов, рубинов и жемчуга так тысяч на тридцать золотых, и всякий раз новых; к тому же она глупа и упряма, как ослица мельника. Цезарь, единственная женщина для тебя, как мы оба знаем, это Кальпурния. Но ты же не можешь жениться на проститутке, это будет плохо выглядеть. Поэтому я вот что предлагаю: ты женишься формально на какой-нибудь знатной римлянке, а жить станешь с Кальпурнией, как это было до встречи с Мессалиной. И будешь счастлив до конца своих дней.