Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера
Шрифт:
Тюрьмы Петербурга в описываемое время — мрачные, сырые комнаты со сводами, почти совершенно лишенные чистого воздуха, очень часто с земляным или гнилым деревянным полом, ниже уровня земли. Свет проникает в них сквозь узкие, наравне с поверхностью почвы, покрытые грязью и плесенью и никогда не отворяющиеся, окна, — если же стекло в оконной раме случайно выбито, оно по годам не вставляется и чрез него вторгаются непогода и мороз, а иногда стекает и уличная грязь. Нет ни отхожих мест, ни устройств для умывания лица и рук, ни кроватей, ни даже нар. Все спят вповалку на полу, подстилая свои кишащие насекомыми лохмотья, и везде ставится на ночь традиционная «параша». Эти помещения битком набиты народом. В двух обыкновенного размера комнатах тюрьмы при управе благочиния содержится 100 человек, так что только небольшая их часть, после понятных ссор и пререканий, может ночью прилечь в невообразимой тесноте; в одной из комнат рабочего дома, находящейся почти в земле, длиною в 6 сажен, а шириною в 3, Венинг нашел 107 человек всякого возраста, без какой-либо работы. Число это постоянно пополнялось, так как вследствие отравленного воздуха еженедельно приходилось уносить в больницу более 10 человек, освобождая места для новых сидельцев. Не лучше
Разврат — потому, что в съезжих домах женщины не отделялись от мужчин, да и в других тюрьмах никаких серьезных преград между местами содержания мужчин и женщин не существовало, а надзор за теми и другими возлагался на голодных гарнизонных солдат и продажных надсмотрщиков, получавших ни с чем не сообразное гроше-вое содержание. Люди одного пола содержались вместе, несмотря ни на различие возраста, ни на разность повода, по которому они лишены свободы. Дети, взрослые и старики сидели вместе; заподозренные в преступлении или виновные в полицейских нарушениях — вместе с отъявленными злодеями, которые по годам вследствие судебной волокиты заражали нравственно все молодое и восприимчивое, что их окружало. При посещении Венинга, в рабочем доме оказались сидящими вместе дети 11 и 12 лет, разбойники, окованные цепями, и 72-летний Тимофей Чеоров, содержавшийся уже 22 года…
В женских отделениях городской тюрьмы и рабочего дома — то же самое. Распутные женщины, нередко заразительно больные, содержались вместе с лишенными свободы за долги. «Бедная девушка, — говорит Венинг, — которая попадает в сие место хотя на одну ночь, должна необходимо потерять всякое чувство добродетели и приготовиться на жизнь развратную и несчастную; по точном рассмотрении сих мест, я могу назвать их истинным рассадником порока». Только в самых крайних случаях заболевших арестантов переводили в лазарет, мало чем отличавшийся от места их обыденного содержания. Притом, за совершенным недостатком места, туда сажались и здоровые. Так, Венинг нашел в подвальном мужском лазарете при рабочем доме 30 человек, помещенных, «за теснотою», с больными; князь Голицын, ревизовавший московскую пересыльную тюрьму уже в 1828 году, видел заразных больных, а также привезенных после «торговой казни» и приготовляющихся идти в ссылку, ночующими в одной общей комнате, а сенатор Озеров, осматривавший в то же время губернский замок, нашел больных «горячками и сыпью» по трое на одной постели. Чем и как лечили арестантов, можно себе представить, хотя бы отметив, что в 1827 году в больнице московского губернского замка, для «утишения» крика сошедшей с ума арестантки, ей вкладывали в рот деревянную распорку…
Все содержатся впроголодь. В некоторых тюрьмах отпускается на руки дежурного надзирателя по 15 копеек ассигнациями на каждого из заключенных с тем, чтобы он их продовольствовал. Контроля нет, наблюдения тоже, и арестанты съезжих домов жалуются Венингу на крайний недостаток даваемого им черствого хлеба. Эти 15 копеек, при выпуске арестанта, согласно установившемуся обычаю, взыскиваются с него за каждый день содержания. Несостоятельный к уплате задерживается в тюрьме, как несостоятельный должник. Но далеко не везде существует и такой способ содержания. Его заменяют подаяния. Особенно это практикуется для арестованных при полиции. Удовлетворение их пищею часто зависит от случая, от сердоболия горожан. Поэтому в тюрьмах XIX века оказывается возможною смерть от обычной в XVI веке «гладной нужи». Так, в 1810 году начальник полтавского «секвестра» доносит по начальству, что за малыми подаяниями колодники очень отощали, а один «с приключившейся от голода пухлости умре, да и остальным тридцати то же следовать может».
Плохо прикрыто и тело «колодников». Казенного платья не полагается, а свои лохмотья скоро отказываются служить, — и тот же сенатор Озеров находит в московском губернском замке 92 человека без всякой одежды и обуви . А прикрыть тело следовало бы уже потому, что в дурно и даже вовсе не отапливаемых тюремных помещениях в суровые зимы очень холодно. Князь Голицын заявляет в 1829 году, что московский пересыльный замок в невозможном состоянии, что в нем невыносимо холодно, причем холод этот на женской половине, где меньше скученности, доходит до того, что матери, упросив надзирателей, посылают по ночам своих детей, без различия пола и возраста, отогреваться на мужскую половину… В Тамбове, в 1815 году, все колодники помещены в двух тесных и сырых казармах: тут и варят пищу, тут и валяются заразительные больные, тут же, на глазах всей этой нищеты и порока, родят женщины. Не лучше смирительный и рабочие дома, помещающиеся в одной казарме. «В больнице, — как доносит в 1815 — году оператор Стриневский, — нет необходимейших медикаментов; белье не мыто с открытия больницы, т. е. с прошлого столетия; труднобольные не имеют отхожих мест» и т. д. Тот же князь Голицын, в записке, представленной в 1829 году генерал-губернатору, называет состояние московских тюрем «наводящим ужас» и подробным описанием подтверждает справедливость своего вывода…
Содержимое в таких условиях разнородное тюремное население, пользуясь плохим надзором, пьянствует, когда есть средства, буйствует, стремится к побегу, безжалостно уродует себя, чтобы стереть позорные клейма на лице, вытравляя их шпанскими мухами и серною кислотою. При отсутствии системы в содержании и распределении арестантов, начальство считает нужным действовать на них исключительно страхом и отягощением их участи. Отсюда всякие напрасные мучительства. В тесные, темные и загаженные «секретные» сажают, в Москве, по три арестанта сразу и держат их там в невозможной тесноте, по неделям, в наказание, «как будто, — замечает князь Голицын, — таким сближением с убийцами и разбойниками можно исправить человека». Венинг видел в петербургском рабочем доме колодников, прикованных за шею, и женщин в железных на шее рогатках, на которых было по три острых спицы, длиною до 8 дюймов, сделанных так, что носительницы рогаток не могли ложиться ни днем, ни ночью, хотя бы содержание их продолжалось несколько недель. «Я основательные причины имею думать, — замечает Венинг, — что некоторые из них таким образом мучатся единственно из угождения тем, кто их отдает в сие место»… В одном из съезжих домов Петербурга он нашел пять очень тяжелых стульев, к которым арестанты приковывались за шею цепью, принужденные таскать их постоянно за собою.
Провинция, конечно, не отставала в этом отношении от столиц и даже превосходила их. Так, в двадцатых годах до Государственного совета доходило дело о ярославском частном приставе Болотове, который в сильную стужу держал арестанта Срамченко на съезжем дворе прикованным цепью к чрезвычайно тяжелому стулу; в то же время рассматривалось дело сотника Левицкого, забившего в усть-медведицкой тюрьме арестанта Климова в неподвижную колодку, в коей он и умер.
Таковы были общие черты нашей тогдашней тюремной «статики». Едва ли они нуждаются в дальнейшей характеристике. Достаточно вспомнить слова доктора Венинга: «Невозможно без отвращения даже и помыслить о скверных следствиях таких непристойных учреждений: здоровье и нравственность равно должны гибнуть здесь, как ни кратко будет время заточения»…
Если такова была статика , то легко себе вообразить динамику . Народное представление, сказавшееся в песнях и поговорках, недаром рисовало «владимирку», т. е. главный путь из Москвы в Сибирь — как нечто мрачное и безнадежное, как путь горькой печали и тяжких воздыханий. Низкие, сырые, тесные этапные помещения, пропитанные грязью и испарениями десятков тысяч людей, принимали в себя на ночь партии ссыльных лишь для того, главным образом, чтобы устранить их побеги во время отдыха, необходимого для дальнейшего продолжения бесконечного пути. Об этом только и была серьезная забота. По дороге между этапными пунктами двигались, звеня цепями, сопровождаемые пешком и на повозках обессилевшими семьями, группы ссыльных и каторжных, под сильным караулом, возможное сокращение численности которого составляло всегда одну из серьезных забот разных ведомств. Перо наблюдателя и бытописателя, стих поэта и кисть живописца столько раз изображали «владимирку», столько раз рисовали эту тяжкую дорогу под серым небом, посылающим вьюгу и холод, столько раз заставляли невольно вспоминать слова Данте: «per me si va nella citta dolente; per me si va nel' eterno dolore; per me si va tra la perduta gente» («Я увожу к отверженным селеньям, Я увожу сквозь вековечный стон, Я увожу к погибшим поколеньям» («Божественная комедия», «Ад», песнь 3~я, ст. 1–3, пер, Мих. Лозинского) (итал.).), что на подробностях тюремной динамики двадцатых годов останавливаться нечего. Их можно себе представить, не боясь впасть в преувеличение. Но две из них заслуживают, однако, упоминания. Обе они относятся к самым последним годам царствования Александра I.
29 января 1825 г. установлено, по представлению командира отдельного корпуса внутренней стражи, в предупреждение побегов, бритье половины головы всем идущим по этапу , без различия между ссыльными каторжными, беспаспортными и пересылаемыми административно, закованными и незакованными. Подводя в этом отношении разнообразную виновность и прикосновенность к этапному пути под одну внешнюю мерку, это распоряжение не допускало исключений. Поэтому стали брить головы не только ссылаемым административно на родину или на водворение, но даже и идущим из западных губерний арестантам, страдавшим своеобразною болезнью волос — колтуном. Нарушение свято наблюдаемого на месте обычая не срезывать колтун, простуда при этом головы, привыкшей к болезненному теплу, и, быть может, какие-то неисследованные еще свойства этой болезни вызывали у обриваемых сильнейшие нервные припадки. Но ножницы и бритва были неумолимы, несмотря на то, что таких больных ждали ледяные поцелуи сибирской стужи.
4 апреля 1824 г., по распоряжению начальника главного штаба Дибича, введены были, в виде опыта, особые ручные прутья для ссыльных, отправляемых в Сибирь чрез Казанскую, Пермскую и Оренбургскую губернии, а 12 мая следующего года, вследствие представления командира внутренней стражи графа Комаровского, прут был признан общим способом для препровождения арестантов всех наименований, кроме каторжных, по этапу. На толстый аршинный железный прут с ушком надевалось от восьми до десяти запястьев (наручней) и затем в ушко вдевался замок, а в каждое запястье заключалась рука арестанта. Ключ от замка клался, вместе с другими, в висевшую на груди конвойного унтер-офицера сумку, которая обертывалась тесемкою и запечатывалась начальником этапного пункта. Распечатывать ее в дороге не дозволялось. Нанизанные на прут люди — ссыльные, пересылаемые помещиками, утратившие паспорт и т. д., связанные таким образом вместе, отправлялись в путь рядом с каторжными, которые шли в одиночку, ибо были закованы в ручные и ножные кандалы… Прут соединял людей, совершенно иногда различных по возрасту (бывали дряхлые старики, бывали дети), росту, походке, здоровью и силам. Не менее различны бывали эти соединяемые между собою и по своему нравственному складу и по тому, что привело их к общему пруту. Прут убивал всякую индивидуальность, возможную даже в условиях этапного пути; он насильственно связывал людей, обыкновенно друг другу чуждых, часто ненавистных. Он отнимал у них слабое утешение одиночества, то утешение, отсутствие которого так испугало Достоевского, когда, оглядевшись в «Мертвом доме», он воскликнул с отчаянием: «Я никогда не буду один!» Неизбежные свидетели и слушатели всего, что делают и говорят случайные товарищи, нанизанные на прут ссыльные сбивались с ноги, не поспевали друг за другом, слабые тяготили сильных, крепкие негодовали на немощных. Топочась около прута, наступая друг на друга, натирая затекавшие руки наручнями, железо которых невыносимо накалялось под лучами степного солнца и ледянило зимою, причиняя раны и отморожения, ссыльные не были спускаемы с прута и на этапном пункте, без крайней к тому нужды. Эта нужда наступала лишь, если товарищи по пруту приволокли с собою умирающего или тяжко больного, на которого брань? проклятия и даже побои спутников уже не действуют ободряющим образом. Иначе все остаются на пруте, спят прикованные к нему и при отправлении естественной нужды каждого присутствуют все остальные… Можно себе представить, сколько поводов для ссор, для драк даже, подавало такое насильственное сообщество. И так двигались на пруте по России и по бесконечному сибирскому тракту много лет тысячи людей, разъединенных своею нравственною и физическою природою, но сливавшихся в одном общем чувстве бессильного озлобления и отчаяния…