Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера
Шрифт:
В 1871 году в Петербурге возникло под моим прокурорским наблюдением дело о подделке акций Тамбовско-Саратовской железной дороги. Она совершалась в Брюсселе и так искусно, даже слишком искусно, что эксперты на суде признали поддельные акции более тонкими по исполнению, чем настоящие. Этим делом занимался осужденный за организацию шайки письмоносцев для похищения ценных вложений в пакеты и бежавший за границу Феликс Ярошевич. Его снабжали необходимыми средствами библиотекарь Медико-хирургической академии доктор Никитин и бывший уездный врач и акушер Колосов, а посредником между ними и исполнителем различных поручений был сын Феликса Ярошевича Александр (Олесь). Для окончательной организации дела за границу ездил Колосов, предложивший тайной полиции свои услуги в качестве человека, могущего, по его словам, «выследить эмиграцию», изловить известного по политическому процессу 1870 года Нечаева и «выяснить личность и положение Карла Маркса (?)». Первая серия привезенных им из Брюсселя акций была передана Никитину и хранилась в обширной академической библиотеке, Вся эта преступная операция, вероятно, прошла бы для участников благополучно и с большой выгодой, но все дело рухнуло, потому что осуществился знаменитый афоризм: «Cherchez la fernе». Олесь был страстно влюблен в дочь чиновника той же Медико-хирургической академии Ольгу
Когда по ходу этого дела пришлось произвести обыск в огромной библиотеке Медико-хирургической академии с целью выемки спрятанных там поддельных акций, для оцепления здания потребовалась многочисленная стража. Судебный следователь решил впервые воспользоваться законом 19 мая и пригласить к содействию при обыске. чинов корпуса жандармов. Обыск продолжался всю ночь и дал блестящие результаты: акции были найдены. В эту ночь у шефа жандармов графа Шувалова был бал, на котором присутствовал и государь. Интересуясь ходом обыска, Шувалов неоднократно присылал справиться о нем у начальника командированных жандармов ротмистра Ремера и поспешил немедленно доложить государю о достигнутом успехе, как видимом доказательстве целесообразности и пользы нового закона, вероятно, приписав этот успех участию жандармских чинов, из которых некоторые в действительности лишь затрудняли следователя бестактными и неуместными вопросами.
Дня через два граф Пален сказал мне, что Шувалов желает лично от меня узнать о том, как действовали его чины, и просит меня заехать к нему. Шувалов встретил меня с утонченною любезностью в белом кабинете с колоннами знаменитого «здания у Цепного моста», рассыпался в похвалах успешной деятельности судебного ведомства и затем, неожиданно переменив тон, спросил меня: «Ну, а что мои скоты?». Я понял, о ком шла речь, но подобный вопрос со стороны человека, носившего жандармский мундир и светски воспитанного, показался мне до такой степени неприличным, что я его умышленно не уразумел и спросил Шувалова, о ком он говорит. Он понял мой намек. Его тонкое лицо слегка покраснело, он на мгновение презрительно прищурил глаза, оглянул меня с ног до головы, но затем тотчас овладел собою и с недоброю усмешкою сказал: «Я так резко выразился о бывших при обыске жандармских чинах: ведь они, вероятно, шагу ступить не умели?»— «Промахи во всяком новом деле возможны, но указания следователя были ими исполнены вполне усердно и по возможности толково». — «Очень приятно слышать такую оценку», — сказал он и, вдруг переходя в надменный тон и гордо закинув голову, прибавил: «А я со своей стороны должен объявить вам, что государь император изволит быть доволен вашими действиями по этому делу». И я в свою очередь понял, что хотел мне этим сказать «Петр IV»: «Ты задумал меня учить, как выражаться о моих подчиненных, — сквозило в его словах, — так я тебе напомню, что я могу говорить с тобою именем государя». Но я поднял перчатку, ответив, что мне будет очень приятно услышать об этом от министра юстиции, моего непосредственного начальника, которому, конечно, о высочайшем удовольствии уже сообщил он, граф Шувалов, для объявления мне. Шувалов скользнул по мне мимолетным взглядом, и мы простились молча.
Через полгода я видел его выходящим из кабинета графа Палена. Закон 19 мая был в полном разгаре, и в Петербурге производилось под руководством чрезвычайно исполнительного формалиста — товарища прокурора судебной палаты — искусственно вздутое «утирателями слез» дознание о кружках между учащимися, которым Шувалов, державшийся системы запугивания государя, был, по-видимому, вполне удовлетворен. Остановившись в дверях кабинета с провожавшим его Паленом, он, не стесняясь присутствием посторонних, сказал ему, громко называя товарища прокурора: «Пожалуйста, устройте мне его. Мне очень этого хочется. Не забудьте». И, горделиво подняв голову, он быстро прошел мимо, бросив на меня высокомерный взгляд, как на совершенно незнакомого ему человека. Через неделю его императивное желание было исполнено служебным повышением упомянутого им-лица.
Прошло еще два года. Придворные недоброжелатели Шувалова сумели разными коварными намеками возбудить против него ревнивую подозрительность Александра II, и, как рассказывают, однажды за карточным столом государь сказал вздумавшему будто бы конкурировать с ним Петру IV: «А знаешь, я тебя назначил послом в Лондон». Через неделю после опубликования этого назначения я провожал кого-то из близких знакомых на Николаевскую дорогу и, проходя по платформе станции, увидел у последнего вагона первого класса генерала в конногвардейской фуражке, окруженного небольшой группой провожавших. Мне показалось, что это Шувалов, но нет! сказал я себе: тот был выше ростом и говорил более уверенным и низким голосом. Но, когда я проходил второй раз мимо группы у вагона и стал вглядываться в генерала, последний мне приветливо поклонился, и я узнал в нем действительно Шувалова. Но это был совсем другой человек. Он поразительно изменился, согнулся и как-то весь поблек. Куда девались гордый подъем головы, надменное выражение лица и презрительное прищуривание глаз. Он имел вид человека, поколебавшегося в уважении к самому себе и пристыженного в глазах общества. А между тем звание посла при Сан-Джемском кабинете было, по широте и ясности задач, конечно, выше сомнительной прелести «начальника III отделения» и верховного наушника при русском государе. Но, таково уже свойство многих русских людей, хлебнувших власти: не источник последней и не цели, ею преследуемые, заставляют их ценить свое положение, а исключительно ее объем и внешние атрибуты.
Мне вспоминается по этому поводу рассказ известного писателя Д. В. Григоровича об одном ничтожном бюрократе, который решительно ничего не делал по своему министерству, говоря лишь постоянно докладчикам: «Пожалуйста, покороче» и занимаясь интригами против других министров, причем он даже безобидного Набокова считал «вредным» и содействовал его падению. Когда председатель Государственного совета великий князь Михаил Николаевич объявил ему, что он назначен председателем одного из департаментов Совета, этот министр пришел в совершенное отчаяние, чуть не со слезами просил оставить его в прежней должности, так как будто бы многие важные реформы им еще не закончены и т. д., а когда получил указание на то, что решение уже состоялось, то, приехав домой и с тоской объявив своим курьерам и швейцару: «Я больше не ваш министр», заперся и заболел. «Все от того, — прибавлял Григорович, — что лишился возможности раз в неделю быть в сфере зрения гатчинского ока и знать, что даже раз в неделю в его собственной приемной также внутренне трепещут просители и подчиненные, как трепещет он пред тем, чтобы предстать перед монархом. Это — особое психологическое состояние». По-видимому, в таком же психологическом состоянии находился и граф Шувалов, когда я его видел на железной дороге. Ускользнувшая из рук возможность «терзать пугливое воображение» царя была ему слишком дорога, а как ею пользовались некоторые из его преемников, я убедился в бытность мою вице-директором департамента министерства юстиции. Для какой-то служебной справки департаменту понадобилось подлинное производство дела о приготовлении к совершению крушения императорского поезда в Балте. Оказалось, что раздутое прокурором Пржецлавским приготовление сводилось к пропаже рельсовой накладки и окончилось ничем. Но на телеграмме Пржецлавского, где это происшествие рисовалось как успешно открытый злодейский замысел на жизнь монарха, переданной в копии от шефа жандармов министру юстиции, значилась помета первого из них: «Доложено государю императору такого-то числа». Меня заинтересовало время доклада, а по сверке с календарем того года, когда это произошло, оказалось, что это был первый день пасхи и что почтенный и своеобразный охранитель верховной власти отравил своей ненужной и лукавой поспешностью бедному монарху примирительные часы светлого христианского праздника.
Я встретился с Шуваловым еще раз в начале восьмидесятых годов на рижском штронде. Он, по-видимому, сильно взял «лево руля!» и ядовито осуждал нашу тогдашнюю политику в Прибалтийском крае, не удовлетворявшую ни немцев, ни латышей и все более и более углублявшую существующую между ними пропасть. Затем, лет через десять нам пришлось быть у моего сослуживца по Сенату графа Бобринского. Шувалов — так меняются времена — доказывал после обеда знаменитому Пазухину нелепость учреждения земских начальников и очень при этом горячился, попросив и выпив один целую бутылку тяжелого бургонского вина. Но уже в конце восьмидесятых годов, 15 декабря, Валуев записывает в своем дневнике, что в заседании для обсуждения изменений в уставе о всеобщей воинской повинности Шувалов «обнаружил, до какой степени он измельчал умственно: говорил без надобности долго, привязчиво к мелочам и притом бестолково». В те же восьмидесятые годы мне пришлось сидеть под его председательством — в качестве члена от министерства юстиции — в комиссии для разбора претензий, заявленных известным одесским городским головою Новосельским к турецкому правительству по поводу причиненных принадлежавшему ему пароходу аварий во время бомбардирования турками в 1860 году Белграда. В заседаниях этой комиссии, происходивших по вечерам, бывший временщик приходил под очевидным влиянием послеобеденных возлияний, с трудом усваивал себе возникавшие вопросы и охотно уступал мне председательство, нередко начинал дремать в разгаре «обмена мнений». По-видимому, он искал забвения от восстававших пред ним видений давно прошедшего властительства над судьбами русской внутренней политики и над душою напуганного покушением Каракозова государя.
ФЕДОР ПЕТРОВИЧ ГААЗ *
Биографический очерк
Посвящается профессору Леонарду Леопольдовичу Гиршману
Предисловие к первому изданию
Летом 1890 года в Петербурге состоялся четвертый международный тюремный конгресс, связанный с чествованием памяти знаменитого английского филантропа Джона Говарда, умершего в России в 1790 году. Предполагая произнести при открытии заседании конгресса речь
о заслугах Говарда, автор предлагаемого очерка занялся собиранием сведений о русских его последователях. Нездоровье воспрепятствовало осуществлению этого предположения, но между сведениями о тех, кто шел у нас по стопам Говарда, пришлось встретиться с данными, относящимися к деятельности главного врача московских тюремных больниц с 1829 по 1853 год — доктора Федора Петровича Гааза.
Чем дальше шло ознакомление с разбросанными по различным изданиям заметками и воспоминаниями о Гаазе, тем ярче и привлекательнее выступала, в своей величавой простоте, его совсем забытая в настоящее время личность, в некоторой степени даже заслоняя собою образ Говарда. Разбор обширного архивного материала по делам и журналам попечительного о тюрьмах общества, рассмотрение рукописей, писем и сочинений Гааза и сношения с людьми, лично его знавшими или слышавшими о нем от его друзей или близких знакомых, дали возможность подробно изучить сердечную глубину и нравственную высоту этого человека во всех проявлениях его трудовой, всецело отданной на служение человечеству жизни.
Результатом этого изучения был, в 1892 году, ряд публичных чтений о Гаазе, в пользу голодающих. Содержание этих чтений, обработанное и дополненное новыми сведениями, составляет предмет настоящего очерка. Он все-таки далеко не полон. Быть может, однако, появление его в печати вызовет к жизни новые воспоминания о человеке, имя и деятельность которого не должны быть оставляемы на жертву забвению.
Принося искреннюю благодарность всем поделившимся с ним своими сведениями о Гаазе и в особенности врачу Александровской больницы в Москве С. В. Пучкову, автор посвящает свой труд профессору Харьковского университете и директору глазной его клиники Леонарду Леопольдовичу Гиршману.