Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера
Шрифт:
Открытие памятника царю-освободителю в Москве было отпраздновано с большой торжественностью, хотя в ряду расшитых золотом мундиров взор с трудом отыскивал искренних сподвижников того, кому был воздвигнут памятник. Было, конечно, немало сановников, начавших и продолжавших свою службу в его царствование. Но верных его реформам было между ними мало. Большинство— безразличное по существу и услужливое по приемам — поплыло по изменившемуся течению, а некоторые и активно приложили руку к разрушению и разложению этих реформ, под видом якобы вызванной жизнью их необходимой переработки. Между ними были и такие, которые, однако, всем, в смысле подъема духа и энергии при вступлении в деловую жизнь по судебной, земской, административной или просветительной части, были обязаны благим начинаниям незабвенного государя. Глядя на них, я — старый московский студент — невольно вспоминал рассказ о нашем профессоре уголовного права, читавшем когда-то о суде присяжных, гласности суда и адвокатуре, как о «мерзостях французского судопроизводства», и круто изменившем свое мнение после появления манифеста 1856 года, возвестившего между прочим и будущее судебное преобразование. Он поставил единицу экзаменовавшемуся студенту, который вздумал отвечать по старым запискам, сказав ему, при этом наставительно: «Нынче так не думают!». Сколькие, преклонившие при возглашении вечной памяти усопшему государю колена, поспешили после его кончины сказать свое «нынче так не думают» и осуществить его в своей деятельности! Тем отраднее было видеть тех немногих, кто имел право, без внутренней краски стыда, горячо и нелицемерно признать эту память и вечною, и дорогою. Между ними, конечно, на первом месте стоял престарелый Д. А. Милютин — живой обломок славного царствования, — про которого можно было сказать словами поэта: «Сей старец дорог нам». Он был назначен дежурным при государе генерал-адъютантом на этот день и бодро провел торжественно-утомительные часы, предшествовавшие открытию памятника и сопровождавшие таковое до позднего вечера. В этот же день ему было пожаловано звание генерал-фельдмаршала. Он принял эту исключительную награду со свойственною ему скромностью, и мне было трогательно видеть эту скромность в оценке своих заслуг, когда при мне к нему приехал другой фельдмаршал, великий князь Михаил Николаевич, с «товарищеским» поздравлением. Свидание в Москве (он посетил меня
Различные обстоятельства приковывали меня летом к Северной Пальмире и ее окрестностям или вынуждали уезжать, с лечебною целью, за границу, и лишь в 1901 году мне удалось приехать на южный берег Крыма, да и то неудачно: Дмитрий Алексеевич был тяжко болен и видеться с ним было невозможно, а новая поездка моя в Крым в 1903 году не могла состояться из-за сильного нездоровья. Неоднократно советуя мне «вырваться из душной петербургской атмосферы», он не раз, в самых теплых выражениях, благодарил за присылку моих книг и отдельных статей в «Главных деятелях освобождения крестьян» (о великой княгине Елене Павловне и о князе Черкасском) и в «Главных деятелях судебной реформы» (о Буцковском, Зарудном, Замятнине и Стояновском). «Не в первый раз приходит мне мысль, — писал он в 1903 году, — как было бы желательно, чтобы Ваши занятия и здоровье позволили Вам найти время, чтобы приняться за составление настоящей биографии незабвенной великой княгини Елены Павловны. По моему мнению, никто не мог бы лучше Вас справиться с таким трудом и вложить в него столько искреннего чувства к личности и деятельности этой замечательной и симпатичной женщины». К этой же мысли он вернулся через год и выразил радость, что я приступил к собиранию материалов для этого труда, продолжать который мне помешали затем неотложные служебные занятия. В том же году он писал мне, в ответ на письмо из Караула, имения моего покойного профессора Б. Н. Чичерина: «Как мне было бы отрадно узнать, что Вы, быть может, примете на себя составление биографии Чичерина… С давних лет я глубоко уважал Бориса Николаевича и любил его, несмотря на то, что мы расходились с ним в некоторых частных вопросах. Для такого нового труда Вы нашли бы драгоценный материал в личных беседах в Карауле. Из устных показаний, без сомнения, можно почерпнуть многое, чего не могут дать биографу никакие письменные материалы, ни даже собственные личные воспоминания. В мемуарах же самого Чичерина должны находиться ценные черты и для биографии великой княгини». Увы! И по отношению к этому желанию Дмитрия Алексеевича я должен был с грустью повторить слова: in magnis voluisse sat est.
Русско-японская война и одновременные внутренние события тревожили и смущали Дмитрия Алексеевича, в лице которого гармонично сливался историк и государственный человек. «Странное время переживаем мы, — писал он мне в декабре 1904 года. — В провинциальном захолустье мы совсем сбиты с толку противоречивыми слухами, ежедневно ждем с нетерпением газет, читаем… и не верится собственным глазам. Полное недоумение!» На письмо мое, в котором я рисовал ему петербургские общественные настроения и сообщал о работах комиссии под председательством Д. Ф. Кобеко для начертания нового устава о печати, он отвечал мне 25 февраля 1905 г.: «Приношу Вам сердечную благодарность за присланный мне нумер «С.-Петербургских ведомостей». С истинным удовольствием прочел я Вашу статью о П. О. Бобровском. Это был человек, вполне достойный высказанных Вами теплых слов. Пользуюсь настоящим случаем, чтобы ответить Вам и поблагодарить Вас за Ваше последнее, интересное в высшей степени, письмо, в котором высказан Ваш взгляд на современное положение России. Скажу откровенно, что вычитываемые в газетах толки по поводу внутренних наших дел рядом с печальными известиями с театра войны наводят на меня такое удрученное настроение духа, что до крайности тяжело даже обдумывать то, что мы переживаем. К тому же мне пришлось бы только повторить от слова до слова высказанные Вами взгляды. Признаюсь Вам, со своей стороны, что весьма мало надежд внушают мне колоссальные работы, предпринятые разом для переделки всего строя нашей государственной жизни. И на Вашу долю выпала одна из самых трудных задач, которая мне представляется чем-то вроде квадратуры круга. До сих пор не могли решить эту задачу вполне удовлетворительно даже в самых передовых государствах Европы. При нашем же культурном уровне есть ли возможность удовлетворить как требование полной свободы печати, так и необходимое охранение государственных интересов от почти неминуемого злоупотребления этой свободой. Тем не менее, желаю от всей души, чтобы ваша комиссия нашла способ хотя бы только примирить, насколько можно, оба противоположные требования. Хотелось бы еще о многом поделиться с Вами мыслями, но боюсь отнять у Вас дорогое время своим неразборчивым писанием. Глаза мои с каждым днем становятся слабее…» Мой ответ на это письмо пришел к Дмитрию Алексеевичу одновременно с вестью о Цусиме, глубоко ранившею сердце старого слуги родины. Это выразилось в его письме ко мне в начале июня. Оно было полно скорби за настоящее и тревоги перед грозным будущим. Однако бодрость духа и вера в духовные силы русского народа взяли в душе Милютина свое, а в августе 1905 года он писал мне: «Роковое известие о страшном разгроме нашего флота в Корейском проливе произвело на меня самое тяжелое впечатление, и это, конечно, отразилось на моем письме Вам в смысле сильного пессимизма. Но 14 августа вместе с Вашим письмом почта принесла нам радостную весть об удачном завершении переговоров в Портсмуте. Называю это известие радостным потому, что я давно уже был на стороне тех, которые признавали мир необходимым, хотя бы даже на тяжелых условиях. Нам посчастливилось достигнуть нашей цели даже без таких уступок, которые были бы действительно тягостны и унизительны для чести и достоинства первоклассной державы… Слава богу! На душе стало легче. Теперь нашему правительству открывается простор для сосредоточения своей деятельности и внимания на внутренних делах. Выдержанная же нами несчастная война, отходящая теперь в сферу Истории, должна послужить нам назидательным уроком, как по ведомству военному и морскому, так и для нашей дипломатии». Приготовляя к печати сборник моих статей и речей под названием «Очерки и воспоминания» (СПб., 1906), я просил у Дмитрия Алексеевича разрешения посвятить ему эту книгу, которую затем, по выходе в свет, послал ему. Он ответил мне глубоко тронувшим меня письмом, которое закончил следующими словами: «Хотя некоторые из заключающихся в сборнике статей мною читаны в свое время, но, несмотря на это, я с одинаковым удовольствием прочту весь сборник или, вернее, прослушаю чтение моими дочерьми, так как сам не могу уже читать даже самую крупную печать. Пишу с трудом, почти не видя написанного мною. Это до крайности грустно и. невыносимо при желании обмена мыслей касательно переживаемого нами тяжкого времени». Еще ранее, в 1903 году, он уже жаловался на ослабление своего зрения и писал, что глаза его стали так плохи, что чтение, оставшееся единственным для него занятием, сделалось крайне затруднительным. «Я даже пишу, — прибавлял он, — не иначе как держа в левой руке перед глазами большое увеличительное стекло».
С этих пор на мои письма и на приветствия общества вспомоществования бывшим московским студентам, почетным членом которого Милютин был избран в конце восьмидесятых годов, он отвечал лишь телеграммами в живых и теплых выражениях. В самые последние годы стали приходить слухи о том, что физические силы старца падают, и, наконец, в конце настоящего января пришло известие о кончине графини Наталии Михайловны, а вслед за нею и Дмитрия Алексеевича. Долгая совместная жизнь, исполненная взаимного участия и нежной любви, связывала их, и, по милосердию судьбы, они догорели и потухли, как две венчальные свечи, одновременно и трогательно…
СЕРГЕЙ ЮЛЬЕВИЧ ВИТТЕ *
(Отрывочные воспоминания)
Представление о крупном человеке и выдающемся общественном деятеле, после того как он уйдет за грань земного кругозора, черпается из разнообразных источников. Это — прежде всего его собственные мемуары, в которые, однако, зачастую может быть совершенно невольно, вносятся личные симпатии и антипатии, преувеличенная самооценка или, наоборот, то, что князь В. Ф. Одоевский остроумно назвал «гордыней смирения». Приводимые в них факты и обстоятельства иногда проходят сквозь призму позднейших настроений, окрашивающих их в новый, желательный для пишущего в данный момент, свет. Случается, что в такие мемуары, в особенности, когда они относятся к отдаленному от пишущего времени, просачивается то, что в экспериментальной психологии носит название «мечтательной лжи», которая свойственна часто детскому возрасту, а иногда и преклонному. Когда в памяти затуманивается далекое прошлое, некоторым начинает казаться, что то или другое в действительной жизни могло произойти. Исходя из этого, мысль начинает чаще и чаще останавливаться на том, что оно должно было произойти, и, наконец, укрепляется в убеждении, что оно в самом деле было . Поэтому, невзирая на несомненную ценность мемуаров, к ним следует относиться без слепого и безусловного доверия, а с благожелательной критикой, под влиянием которой все наносное, случайное, подсказываемое темпераментом, «спадает ветхой чешуей», оставляя место лишь драгоценной для историка сердцевине. Почти то же самое приходится сказать и относительно воспоминаний родных и друзей. В них или достоинства усопшего берутся «октавой выше» или, наоборот, близостью к нему пользуются для того, чтобы представить интимные стороны его жизни в окраске, заставляющей припомнить слова Грибоедова: «Я правду о тебе порасскажу такую, что хуже всякой лжи». Наша литература, к сожалению, довольно богата воспоминаниями последнего рода. Точно так же не вполне пригодный материал представляют дневники и переписка. И те, и другие пишутся под настроением, вызванным мимолетными впечатлениями. Они служат часто показателем чуткости и восприимчивости писавшего, но они бывают нередко проникнуты болью настоящей минуты настолько, что заставляют писавшего, при дальнейшем знакомстве с жизнью, уничтожать свои дневники и сожалеть о написанных письмах. Вполне пригодным материалом для оценки деятельности человека являются его печатные труды, деловые записки, отчеты об ученых, судебных и законодательных выступлениях, но при изучении их является соблазнительное желание в литературных трудах отыскивать биографические подробности, что приводит к совершенно произвольным выводам, а документы из архивов и официальных сборников, рисуя деятельность, почти никогда ничего не говорят о личности деятеля. Вот почему нельзя не признать некоторого значения за воспоминаниями, так сказать, «третьих лиц», — не родных, друзей и близких знакомых, а объективных наблюдателей, бывших современниками того, о ком они вспоминают. С их уходом из жизни исчезает живое изображение человека, построенное на непосредственном впечатлении и тем более имеющее значение, чем меньше в нем партийной окраски или затронутого в настоящем или прошлом личного интереса.
Вышедшие за границей и у нас мемуары графа С. Ю. Витте исполнены чрезвычайного интереса и многих характерных подробностей. Они сильнейшим образом сосредоточивают внимание на личности в высокой степени выдающегося государственного деятеля. Их чтение властно переносит в недавнее прошлое России и объясняет ярко и без недомолвок очень многое в том пути, который вел нас к нашему настоящему.
Моя служебная деятельность дала мне возможность и случай неоднократных встреч с Витте и даже совместной работы. Я встретился с ним впервые в комиссии, учрежденной в 1876 году для исследования железнодорожного дела в России. В нее, под председательством Э. Т. Баранова (председателя департамента экономии в Государственном совете), были назначены представители различных в едомстви в их числе от министерства юстиции НиколайАндрианович Неклюдов и я, а также привлечены практические деятели, поставленные во главе местных подкомиссий, занимавшихся ближайшим изучением положения железнодорожного дела. Между ними видное место занимали С. Ю. Витте, военный инженер фон Вендрих, впоследствии так много напутавший в железнодорожном сообщении во время мобилизации, вызванной восточной войной, а также главный делопроизводитель комиссии М. Н. Анненков, впоследствии энергический строитель Закаспийской железной дороги, уснащавший свои поспешные заявления бесконечными «так сказать». Работы комиссии продолжались четыре года, и результатом их был проект Общего железнодорожного устава, построенный на весьма широких началах и проникнутый идеей объединения деятельности железнодорожных обществ путем создания высшего совета с распорядительным комитетом при нем и местных железнодорожных советов. Юридическая сторона проекта была выработана Неклюдовым и мною: им — по вопросу об ответственности железных дорог за вред и убытки, а мною — по вопросу о подсудности. В 1881 году Барановым был создан многочисленный съезд (85 человек) представителей железнодорожных обществ, городских и земских учреждений, торговых товариществ и выдающихся фирм. Эти лица, вместе с членами комиссий и подкомиссий, подвергли проект подробному обсуждению и внесли в него ряд поправок. Между членами этого съезда особенно живым и вдумчивым отношением к делу отличались будущие министры, Вышнеградский и Хилков, представители железнодорожных обществ — Половцов, Блиох и Перль,а также варшавский профессор Симоненко, автор интересной для своего времени книги: «Государство, общество и право». Многие мнения, высказанные на этом съезде, были весьма характерны. В них рельефно сказывались: с одной стороны, заботы представителей капитала о всемерном ограждении представляемых ими интересов, а со стороны других представителей и в особенности профессора Симоненко — об ограждении положения служащих на железных дорогах и лиц, приходящих с нею в соприкосновение. Так, например, Вышнеградский и Блиох возражали против установления высшей нормы голосов, принадлежащих каждому из крупных владельцев акций, и защищали возможность и практическую неизбежность подставных акционеров. В своих обширных заявлениях Витте настаивал на упорядочении и объединении железнодорожных тарифов, приводя ряд фактических примеров, почерпнутых им еще из того времени, когда он был простым помощником, а затем и начальником станции. Его замечания на Устав отличались глубоким знанием дела и почти не встречали возражений со стороны других специалистов. Он высказался, однако, вместе с тем и против регулирования рабочих часов и настаивал на предоставлении управлению железных дорог права увольнять служащих без объяснения причин, подобно знаменитому третьему пункту Устава о службе гражданской. Окончательно выработанный железнодорожный Устав поступил, по заведенному, в высшей степени длительному, порядку, на заключение отдельных министерств и встретил решительные возражения со стороны министра путей сообщения, считавшего недопустимым учреждение «высшего совета» и находившего, что гораздо лучше преобразовать совет его министерства. В Государственном совете, куда, наконец, поступил Устав, произошла обычная история, которую можно было назвать законодательным артериосклерозом. Эта болезнь выражалась двояко: или, если подлежал обсуждению проект какой-либо общей организации — главная принципиальная часть его отсекалась впредь до будущего времени, а второстепенные подробности утверждались, — или, наоборот, проект удовлетворения иногда весьма насущных потребностей признавался несвоевременным впредь до представления работы об общих началах, связанных с интересами и задачами отдельных ведомств. Это направление Государственного совета было усвоено себе и отдельными ведомствами, которые своими заключениями прямо или косвенно тормозили работу, стоившую иногда большого труда. Так было, например, с вопросами об устранении тягостных условий паспортной системы. Три года заседала комиссия под председательством государственного секретаря Сольского, выработавшая замену паспортов, — с их пропиской и разными затруднениями при получении их из сельских обществ, — простым бессрочным свидетельством о личности, причем петербургский градоначальник Трепов и представители судебного ведомства в числе коих был и я, от которых скорее можно было ожидать каких-либо возражений, с точки зрения предупреждения и преследования преступлений, горячо высказались за такую реформу. Но когда проект комиссии пошел по министерствам, то ведомство финансов нашло его осуществление невозможным впредь до отмены подушной подати, что не входило в его предположения и нарушало прикрепление платежной единицы к платежному центру, а ведомство внутренних дел, с своей стороны, признало, что это недопустимо впредь до переустройки крестьянского самоуправления, упразднения круговой поруки и до выработки для нанимателей гарантий от ухода нанятых рабочих, что также не входило в его текущие предположения. Так и погиб 50 лет назад этот проект, и долгие годы паспортная система тяготела над народной жизнью. Одно лишь министерство юстиции постаралось смягчить, по возможности, ее карательные последствия изменением подсудности по паспортным нарушениям.
Пожелания, высказанные Витте в Барановской комиссии об упорядочении тарифного дела, нашли себе подробное выражение в ряде его статей в журнале «Инженер» и в изданной им в 1883 году книге: «Принципы железнодорожных тарифов», представляющей обширный труд по истории тарифного дела в его экономическом значении — и о правильной постановке этого дела.
Руководящим началом в последнем отношении Витте признавал правительственный контроль над железнодорожными тарифами как по форме, так и по существу. Такой контроль необходим для устранения злоупотреблений, и в нем должны участвовать не только представители дорог, но и представители промышленности и торговли, действующие в условиях гласности и общественной публичности при посредстве печати. Он много останавливался на вопросе о выкупе железных дорог государством, рассматривая этот вопрос всесторонне и беспристрастно. В этой замечательной во многих отношениях книге, намечающей позднейшую деятельность автора, есть целая глава, трактующая о реалистической и классической школах политической экономии, о свободе экономических отношений и государственном вмешательстве — и о научном, государственном и христианском социализме. Можно не соглашаться с некоторыми из его оригинальных взглядов, но нельзя не отдать полной справедливости богатству и разнообразию обнаруженных им знаний в области государственной и общественной жизни, в особенности имея з виду, что этот труд принадлежит не ученому исследователю, а поглощенному практическою деятельностью начальнику движения железной дороги.
Через пять лет нам пришлось встретиться в другой обстановке.
17 октября 1888 г. в 1 час. 15 мин. дня на 277-ой версте Курско-Харьковско-Азовской железной дороги, между станциями Тарановка и Борки, произошло крушение царского поезда, следовавшего с Кавказа. Значительная часть вагонов была повреждена, некоторые совершенно разрушены и усыпали своими обломками оба высоких ската насыпи. Особенно пострадали вагон министра путей сообщения и вагон-столовая, в котором находилась вся царская семья, спасенная от гибели под тяжелыми стенами и крышей вагона лишь благодаря принятому разрушенными частями положению. Из находившихся в поезде 22 человека было убито и 41 ранен, из которых — 6 тяжко, со смертельным исходом.
Руководство исследованием этого несчастья, до крайности взволновавшего всю страну и породившее самые разнообразные слухи и предположения, было возложено на меня, как на обер-прокурора уголовного кассационного департамента Сената. Все перипетии и подробности этого исследования изложены мною еще в 1890 году по свежей памяти в особых воспоминаниях, предназначенных для печати, но один эпизод из них, касающийся Витте и идущий несколько вразрез с тем, что изложено в его мемуарах, может найти себе место и здесь.
Техническое изучение причин крушения, произведенное 15 экспертами — научными специалистами и инженерами-практиками, привело их к заключению, что непосредствен-ной причиной крушения явился сход с рельс первого паровоза, произведшего своими боковыми качаниями, в размерах, опасных для движения, расшитие пути. Эти качания были следствием значительной скорости, не соответствующей ни расписанию, ни типу товарного паровоза, усилившейся при быстром движении под уклон поезда чрезмерной длины и тяжести. Вместе с тем эксперты признали, что ввиду ряда неправильностей в устройстве поезда, в его составе и управлении движение его производилось при условиях, не только не обеспечивающих безопасность, но и таких, которые никогда не могли бы быть допущены и для обыкновенного пассажирского поезда. Основанием для такого вывода послужили следующие данные: согласно установленным правилам, царский поезд в зимнее время (от 15 октября до 15 апреля) не должен был превышать 14 шестиколесных вагонов или 42 осей, двигаться со скоростью не более 37 верст в час, иметь вполне исправный автоматический тормоз и правильно устроенную сигнализацию. В действительности, вследствие допускаемых в течение многих лет вопиющих нарушений, потерпевший крушение поезд состоял из 14 восьмиколесных и одного шестиколесного вагонов, что составляло 64 оси вместо 42 и весьма увеличивало его вес, доводя его, не считая паровоза, до 30 тысяч пудов, что превосходило длину и тяжесть обыкновенного пассажирского поезда, более чем в два раза, и соответствовало товарному поезду из 28 груженых вагонов, могущему двигаться со скоростью не выше 20 верст в час. Между тем этот поезд двигался со скоростью 67 верст в час, как показал аппарат Графтио, с испорченным автоматическим тормозом и без каких-либо приспособлений для сигнализации, заменяемой маханьем рук и перелезанием на паровоз из ближайшего к нему вагона. Этот поезд тащил за собой, при такой скорости, товарный паровоз, диаметр ведущих колес которого не дозволял, для избежания крайней опасности расшития пути, двигаться со скоростью более сорока с половиной верст в час.