Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера
Шрифт:

В это же посещение мною Лорис-Меликова я заметил, что атмосфера враждебности, которою продолжало быть окружено его имя в России, повлияла на него в смысле возбуждения в нем крайне тревожной осторожности относительно переписки, что так шло в противоречие с его, более чем неосторожной, откровенностью в беседах и отзывах. Он рекомендовал своим знакомым особую сдержанность и осмотрительность в письмах, идущих обычным почтовым путем, прося, по возможности, прибегать для доставления писем к услугам едущих за границу сановников. Сам он, однако, сколько мне известно, не прибегал к этому способу относительно писем, посылаемых им в Россию, очевидно не будучи уверен, что они неизменно будут доставлены аккуратно, а не попадут в чьи-либо нежелательные, чрезмерно любознательные руки. От этого его письма так полны обещаниями «рассказать при личном свидании» и недомолвками — и проникнуты мелочами повседневной личной жизни, среди сведений о которых лишь изредка прорывается вздох сдержанной боли или заглушаемого негодования. Каждое пропавшее письмо к нему или от него его тревожило и волновало. Благодаря этому личные объяснения его были необходимым дополнением к не-? которым местам его писем. Так, например, еще до вторичного приезда моего в Висбаден он писал мне (26 июля 1885 г.), что провел с одним из своих бывших влиятельных сотрудников и товарищей по отставке целый день во Франкфурте, «умудрившись просидеть на одном диване, не вставая, восемь часов» — и прибавлял: «При свидании передам Вам некоторые подробности». Оказалось, что эти подробности состояли в том, что этот сотрудник, вполне одобрявший, в свое время, взгляды и намерения «диктатора» и выразивший готовность разделить его служебную судьбу, считая невозможным согласиться с новым курсом безусловного и самодовлеющего самодержавия, намеченным и направляемым Победоносцевым, взял, по зрелом размышлении, «право руля» и как блудный сын вернулся на лоно власти и влияния, начав играть значительную, но вовсе не оппозиционную роль в Государственном совете. И вот, проезжая через Франкфурт, человек, пышущий здоровьем и силами, не дал себе труда заехать к больному Лорису, а избегая возможных намеков на то, к кому и зачем он заезжал в Висбаден, вызвал его к себе, зная, что наголодавшийся отсутствием интересных для него людей Лорис не утерпит и приедет… «Он говорил со мною поучительным и покровительственным тоном и выразил некоторое сожаление, что я — не у дел», — с горечью сказал мне Лорис.

С благодарным чувством вспоминаю я, что вообще все, что касалось меня, живо интересовало Лориса. Всякая моя работа или служебная со мной перемена вызывали с его стороны сочувственный отклик. «Из полученных сегодня утром русских газет узнаю, что Вы назначены обер-прокурором кассационного департамента, — писал он мне в феврале 1885 года. — Не будучи твердо знаком с табелью о рангах судебного ведомства, я не знаю — следует ли признать назначение это за повышение или же нужно отнести его к простому перемещению на равносильную должность. Иное дело,

если бы Вы были назначены сенатором или старшим председателем палаты (sic!) — тогда и сомнениям моим не оставалось бы места». При свидании, когда я ему подробно объяснил значение должности обер-прокурора и круг его деятельности, он чрезвычайно радовался за меня и очень интересовался затем моими кассационными заключениями, за которыми следил по газетам. Особенное его внимание привлекали дела об оскорблениях в печати, по которым пришлось устанавливать новую практику уголовного кассационного суда взамен теории, по которой клеветник в печати признавался безответственным, если утверждал, что полагал , что сообщаемое им не ложно, а соответствует действительности. Уложение о наказаниях говорит о взысканиях за клевету, не определяя этого понятия, и Сенату пришлось, в свое время, разъяснить, что под клеветою разумеется заведомо ложное обвинение кого-либо в деянии, противном правилам чести. Жизнь показала, однако, что такие обвинения, подчас грозящие самыми тяжкими последствиями неповинному и составляющие «поджог его чести», размеров и пределов которого не может предусмотреть и ограничить даже и сам клеветник, очень часто распространяются с бессовестным легкомыслием, с преступною доверчивостью ко всякому слуху, дающему пищу злорадному любопытству. Пришлось пойти дальше и разъяснить, что под клеветою должно быть понимаемо не только заведомо ложное, но и не заведомо истинное обвинение в деянии, противном правилам чести. Но жизнь, в своем вечном движении, поставила вскоре другой вопрос. Было распространено с умыслом не заведомо верное известие о получении образованным и воспитанным случайным посетителем парижского ресторана нескольких пощечин и о последовавшем затем выталкивании его вон. Оскорбитель защищался тем, что, делая сообщение непроверенного и совершенно лживого слуха, он не обвинял обиженного в каком-либо действии, противном правилам чести, так как получение пощечины не есть действие получившего ее, и, следовательно, здесь не может быть оснований для обвинения в клевете. Пришлось снова пойти дальше — и явилось разъяснение нашего кассационного суда о том, что и тут есть наличность клеветы, так как было разглашено ложное обстоятельство о таком обращении с жалобщиком, которое ложится тяжким пятном на личное достоинство подвергшегося такому обращению, приводя к неизбежному выводу, что это поругание его чести вызвано его собственными действиями, при которых он сам своею честью не стеснялся и ею не дорожил. «Заключение Ваше по делу редактора «Нового времени» (обвиняемого в оклеветании в печати бывшего военного прокурора Ахшарумова в служебном преступлении), — писал он 8 ноября 1886 г., — как и надо было ожидать, вызвало большую тревогу в нашей прессе, и только «Русские ведомости» № 297, хотя и в коротенькой, но в весьма дельной статье, отнеслись честно и разумно к этому вопросу. Мне кажется, что Вы напали на самое больное место нашей. подневной и периодической печати. Вот почему большинство редакций, чуя беду, застонало, как стонет больной, когда оператор, без помощи хлороформа, накладывает нож, чтобы извлечь из тела злокачественный вред или карбункул. Надо надеяться, что судебные учреждения наши станут отныне строго придерживаться выраженных Вами воззрений и одобренных Сенатом. Если надежда эта осуществится, то печать, отбросив широкое практикование клеветы и диффамаций, примется серьезно за разработку многих общественных наших вопросов и участие ее в делах этого рода, как доказано прошлыми примерами, может принести громадную пользу как правительству, так и обществу». — «Надеюсь, что ничто не воспрепятствует Вам, — пишет он 30 сентября 1885 г. по поводу принятого мною на себя обвинения начальника одного из технических главных управлений перед уголовным кассационным департаментом, преданного Государственным советом суду за превышение власти, вызывавшее на местах случаи лихоимства и разных злоупотреблений в ущерб казне, — чтобы достойно покарать этого господина, если он окажется виновным в возводимом на него преступлении. Жалеть этих господ не следует и потому еще более, что они, в свою очередь, любят бешено накидываться и горланить о взяточничестве какого-либо урядника, околоточного надзирателя или маленького и многосемейного чиновника, которому дали 5 или 10 рублей. Высшему слою надлежит показывать пример бескорыстия — а уж если кто из них проштрафится — пусть и отвечает по заслугам»… Когда я послал ему в 1888 году мои «Судебные речи», он отвечал на эту присылку теплой телеграммой, и при свидании, уже близкий к смерти, много говорил об этой книге, которою я, по его словам, «сделал свое дело».

Еще в сентябре 1885 года Лорис-Меликов писал мне, что предвидит необходимость вернуться на родину. «Врач мой Фрахтенштейн, — говорит он, — начинает намекать на необходимость скорейшего отъезда моего на юг, но я откладываю еще эту поездку, желая дождаться здесь большего разъяснения событий, ныне совершающихся на Балканах. Хотя все серьезные газеты единогласно предвещают бескровный исход Болгарского эпизода, но невозможно ручаться, чтобы какая-либо новая случайность не осложнила дела и не вовлекла нас в вооруженную распрю — крайне нежелательную и несвоевременную. В этом прискорбном для нас случае приличие обяжет меня, не обращая никакого внимания на хилость и запал мой, достигший, с наступившею холодною погодою, до чудовищных размеров, перебраться немедленно из-за границы на наш юг (Киев, Одессу или Крым). Будем, однако, надеяться, что на этот раз гроза минует нас и что Н. К. Гире сумеет с честью и достоинствам выбраться из ловушки поставленной нам князем Баттенбергом и его учителями». Но даже помимо приведенных мотивов его начинало тянуть домой. «Заканчивая настоящее письмо, — говорит он в конце сентября 1885 года, — хочу сказать несколько слов по поводу дружески откровенного мнения, выраженного Вами в письме ко мне из Берлина, от 7 сентября. — Начну с того, что мнение Ваше возымело уже свое действие, и не далее, как на прошлой неделе, в семейном совещании, мы решили возвратиться в Петербург раннею весною — в первых числах мая. Сообщая Вам об этом, я должен, однако, оговориться, что стремлюсь возвратиться в отечество не для того, чтобы посвятить себя, как Вы указываете, работе по званию члена Государственного совета. — К работе этой едва ли теперь пригоден; хилая старость взяла уже меня в свои объятия, а при такой гостье — немыслим серьезный или усидчивый труд. Вот почему желаю возвратиться на родину — ради самого себя и из эгоистических побуждений; хочу жить вблизи таких, немногих лиц, общение с которыми влияет на меня гораздо благотворнее, чем всевозможные микстуры, порошки и ванны, столь обильно и ретиво прописываемые врачами на всех курортах»… Летом 1886 года Лорис действительно приехал в Петербург, и я навестил его, приехав, для этого из Гунгербурга, где я жил в это время. Я застал его очень нервным, похудевшим более, чем прежде, и с заметными признаками одышки при малейшем волнении. Глаза его лихорадочно горели, руки были сухи и горячи. «Отец родной, — начал он, — вы, вероятно, уже слышали, что в Петербурге шипят про меня, что я приехал попытаться опять попасть во власть. Какой вздор! Мне нужен снова долгий отпуск, я убедился, что не могу жить в этом климате даже летом, не имею сил поехать и на Кавказ и перенести все, что там пришлось бы перечувствовать… Ведь я на службе — и как генерал-адъютант и как член Государственного совета… Но что я пережил, ожидая приема! Отец родной! Ты это можешь себе представить! Ведь меня могли заставить ждать в общей приемной на потеху всем, и сказать мне одно-два слова или и вовсе промолчать. А ведь я отдал России все, что имел: здоровье, душевное спокойствие. Какое было бы ликование, если бы меня так третировали… Но, слава богу, я избежал нового напрасного оскорбления. Я был принят наедине и, быстро взойдя по винтовой лестнице, так запыхался, что государь с участием спросил меня о здоровье и тотчас же дал разрешение на бессрочный отпуск. При этом он сказал, что дела на Кавказе и внешние отношения находятся во вполне удовлетворительном положении, но о внутренних делах — ни слова… Теперь скорей, скорей из Петербурга. Мне столь многие здесь противны до невыносимости. Душа моя! Когда я был диктатором, они толклись в моей приемной так, что проходу не было — и мне приходилось видеть их душу, вывороченную наизнанку… Отец родной! Какая это гадость…» И он уехал за границу, откуда ему уже не суждено было возвращаться… Ему ясно дано было понять, что его административный опыт, его несомненные заслуги по долголетнему управлению Терскою областью, его ясный и живой ум не дают ему даже скудного права выслушать из уст монарха что-либо о положении страны, судьбы которой еще так недавно были ему почти бесконтрольно вверены. Не понадобились и его таланты вождя… Война была у многих на устах, но дешевый шовинизм не находил себе отклика в сердце государя. К этому времени относится одно мое письмо к Лорису, случайно уцелевшее из остальных, уничтоженных после его смерти слишком осторожным и верным его другом, оригинальным, умным и благородным Эзовым, которого Лорис в шутку и ввиду его приземистой, уродливой наружности называл — Эзопом. Привожу это письмо, которое в некотором отношении рисует характер нашей переписки, в которой я часто излагал волновавшие меня чувства и мысли. Я писал ему 26 сентября 1886 г. между прочим: «Что здоровье Ваше? Это вопрос, который, увы! бесплодно задают мне и Арцимович и А. В. Головнин, который, к слову сказать, очень приободрился физически. Вы оставили в Петербурге всех любящих Вас в тревожном состоянии по поводу Вашего здоровья — и не хотите их из него вывести успокоительным словом. Надеюсь, однако, что живительный климат Ниццы действует на Вас благотворно. Я лелею мечту повидать Вас за границей весною, если не будет войны… Я предвижу большую усталость в конце «учебного» года и потому думаю в марте (в конце) взять отпуск и поехать на два месяца на юг, к морю — и встретить Вас! Конечно, еще может случиться многое множество вещей, которые это все изменят. Прежде всего война, которая мне представляется неизбежною ввиду наших действий в Болгарии, представляющих собою полное отрицание всех начал государственного и международного права. Сердце поворачивается от негодования при чтении наших газет, с их разнузданностью раба, которому позволили бить по зубам слабого и бессильного. Я всегда находил, что России следует обладать проливом и что ее стремление к Босфору вполне естественной исторически предопределено. Но разве так оно должно осуществляться?! Ужели нам мало того «славянско-братского» лицемерия, которое мы написали на нашем знамени в прошлую войну, прикрывая им династические и территориальные стремления, с которыми славяне ничего общего не имеют? Ужели и теперь мы думаем кого-либо обмануть, вступая в союз с восставшими софийскими военными юнкерами для поддержания порядка или разъезжая, подобно Каульбарсу, нагло и глупо, по стране, чтобы агитировать против признаваемого народом правительства, подстрекая гарнизоны к нарушению дисциплины, с целью предотвратить анархию? Быть может, мы выйдем из всего этого победителями — и сомнем Болгарию в наших медвежьих лапах, благодаря слабости одних, трусости других и непредусмотрительности третьих, — но, во всяком случае, страница истории, на которой будет повествоваться об этой победе, будет не из почетных… Разве так приобретают союзников? Разве мыслимо после войны 76–77 гг. звать на помощь против Болгарии Турцию? Разве слыхано что-либо, подобное поведению Каульбарса? Я знаю, что мне здесь ответят: «Неслыханно, — но то-то и хорошо!» Государя, желающего энергически проявить свою волю в международных делах, конечно, вводят в заблуждение, рисуя в ложном свете положение Болгарии и пользуясь его неприязненным чувством к немецкому искателю приключений. А главное, что действует в высшей степени огорчительно — это настроение общества. Никогда еще инстинкты произвола и принцип кулака не проявлялись так сильно, так рельефно в нашем обществе. Что говорят в клубах, в гостиных — Вы себе представить не можете! Люди, всю жизнь игравшие в винт и проливавшие кровь лишь посредством геморроя, потрясают воображаемыми саблями и кричат «война!» — купцы, в надежде вновь намошенничать на поставках — облизываются, — люди, по-видимому, порядочные, сочиняют теории, в силу коих Россия будто бы должна так поступать — и все вместе галдит, ревет, смотрит подозрительно на несогласных— и готовится «забросать шапками Европу»… В суждениях, в отношениях к чужой личности проявляются такие дикости, что из-за по-европейски причесанного общества выступает татарская «золотая орда» — или, вернее, «кредитная (ибо золота нет!) орда»… И никто, никто не думает о бедной, нищенской, настоящей России, которая отдает кровь и труд, и пот своих сынов и у которой нет даже средств воспользоваться теми богатствами, которые, в виде бесплодно пропадающих фонтанов нефти посылает ей природа… Это какой-то огромный сумасшедший дом. Больно и тяжело. Вам шлет свой поклон А. Д. Градовский. Вы можете себе представить, как он, автор болгарской конституции, себя чувствует!»…

С новым переездом за границу потянулась для него однообразная жизнь, преимущественно в нелюбимой им Ницце, в которую упорно водворяли его врачи. Он постоянно мечтал не возвращаться в эту, как он выражался, «золоченую для него трущобу», мало верил в целебную силу ее климата, хотя не отрицал, что «некоторых немощных действительно исцеляет и согревает тамошнее горячее солнце, в то время, когда других нагревает рулетка в Монте-Карло и стая кокоток, составляющих непременный атрибут этого игорного дома» (письмо от 8 ноября 1886 г.). Посещения разных русских празднолюбцев, ничего не дававшие его впечатлительной душе и жадному уму, не удовлетворяли его. Из замечательных русских людей ему довольно часто одно время приходилось видеться с М. Е. Салтыковым-Щедриным, но раздражительность последнего действовала на его нежную душу тягостно. «Он сильно болен, — пишет он мне про Салтыкова, — осунулся, а вследствие этого стал еще более раздражителен и тяжел. Беседа с ним, признаюсь, не представляет ничего заманчивого или приятного; одна только желчь и огульное порицание всех и каждого. Бесспорно, что господь наделил его мозгами весьма широко; но мозги эти смазаны такою густою темно-желтою краскою, что до светлых цветов и не доберешься. Полагаю, что все сатирики одного склада с Салтыковым»… Не часто и мимолетно появлялись у него интересные люди из чужих . Так он сообщал мне, что его очень оживило знакомство с поэтом Боденштедтом (Мирза-Шаффи), с бывшим префектом Парижа при Тьере — Леоном Рено и с бывшим губернатором Меца — гр. Генкелем фон Доннерсмарком. Лишь через большие промежутки приходилось ему хоть немного «отводить душу» с наезжавшим из Петербурга преданным другом всей семьи — Эзовым и с проезжавшим через Ниццу доктором Белоголовым, к которому он питал большое доверие и уважение. Но в общем, при все усиливающемся грудном страдании, в котором, под успокоительным именем бронхитов и плевритов, скрывалась злая и непобедимая чахотка, жилось ему тоскливо. «Персонал моих посетителей, — писал он мне, — весьма разновиден и обширен, даже более, чем было бы желательно, но при всем том я избегаю сближения с кем-либо, а пользуясь массой книг и журналов, зачитываюсь иногда по вечерам почти до одурения»… К этому присоединились и некоторые материальные затруднения. «Беда в том, — говорит он в письме из Ниццы от 19 марта 1887 г., — что при угнетенном состоянии курса нашего рубля трудно живется в дорогих санитарных пунктах и все делаемые сокращения в собственном бюджете мало помогают делу»… Вести же, приходившие из России, были тоже мало для него утешительны. В господствующих общественных кругах как отголосок теорий, развитых в свое время влиятельным московским публицистом Катковым и его последователями, проповедовался своеобразный и пагубный культ власти, как власти, совершенно независимый от ее направления и границ, причем власть рассматривалась не как средство управления, а как самодовлеющая цель. Понятно, что попытка Лорис-Меликова направить работу в смысле продолжения преобразований Александра II громко провозглашалась преступлением против России, — и голоса об этом не могли не доходить до его исстрадавшихся от всяких наветов и клевет ушей… Вместе с тем сходили понемногу со сцены и те люди, в которых он привык видеть справедливых ценителей своей деятельности и личности. Особенно поразила его смерть Александра Васильевича Головнина. «Развернув „Новое время”, — писал он мне 8 ноября 1886 г. из Ниццы, — я на первой же странице, совершенно неожиданно, прочитал скорбную весть о кончине добрейшего и почтенного А. В. Головнина! Можете судить, какое потрясающее впечатление произвело на меня это известие. Всю ночь провел я, конечно, бессонную, расстроился, и только благодаря усиленным приемам брома мог со вчерашнего дня войти в свое нормальное состояние. Застарелая болезнь и иные причины настолько уже развинтили мои нервы, что не всегда бываю уже в силах справиться с ними… Итак, из рядов наших снова выбыл человек, которого даже злейшие враги признавали образцом порядочности и приличия.

Торговля убеждениями и привязанностями была немыслима для Головнина. Главная же заслуга Александра Васильевича заключалась в том, что он служил как бы соединительным звеном между людьми, хотя и разных профессий, но одинаково и горячо любящих свое отечество и готовых посвятить все свои способности и силы на служение родной земле»… Последнее письмо от Лорис-Меликова я получил в Киссингене в начале июля 1888 года из Веве. «Дней-десять тому назад, — писал он, — я имел уже сведения о намерении Вашем навестить меня. Можете себе пред-: ставить, насколько известие это порадовало меня. Ведь прошло уже почти четыре года с тех пор, как прекратились наши дружеские беседы; мимолетную встречу нашу в 86 году в Петербурге нельзя признать за свидание. Вот почему мне будет так отрадно провести с Вами несколько вечеров и наговориться досыта. Переезд из Киссингена до Веве потребует около 15 часов времени, но я уверен, что Вы не откажетесь принести мне эту жертву…» В половине августа в Веве, в Hotel Monnet я застал Михаила Тариеловича в постели, с которой он вставал уже редко, снедаемый лихорадкой. Окружающие были удручены его состоянием, Белоголовый безнадежно качал головою. Три дня провел я с ним, оставляя его лишь для необходимой трапезы. Он как будто сознавал, что уходит, хотя никакого намека на это не делал. Я несколько боялся разговоров и расспросов на «злобу дня», чтобы не волновать его, но он сам касался вопросов русской современности очень поверхностно, а настойчиво обращался к общим темам преимущественно философского и общественного характера. Не раз возбуждал он вопросы о связи духовной и животной природы человека и о роковом влиянии последней на первую, усиленно подчеркивая свои сомнения в самостоятельном существовании души и в возможности ее загробного существования и добродушно подшучивая надо мною, когда я с ним не соглашался. Но в постоянном возвращении к этим вопросам, в желании вызывать меня на опровержения как бы чувствовалось желание услышать перед недалеким концом ободряющее уверение близкого по душе человека, что это конец только видимый, а не действительный. Наконец, пришлось расстаться: служебные дела призывали меня в Петербург. Мы провели целое утро вместе, и он видимо сердился, когда кто-нибудь мешал нам беседовать. Я должен был ехать после обеда, который предстояло разделить с семьей Лорис-Меликова. Перед обедом все домашние зашли за мною. «Идите, идите! — сказал он им, — он сейчас придет… Ну, прощай! Спасибо, друг! Поцелуй меня — и прощай!» — «Да я зайду еще после обеда», — сказал я… «Нет, не нужно, мне слишком тяжело; я хочу проститься теперь…» — и он притянул меня к себе и обнял, а затем тихонько оттолкнул от себя. «Ну, идите, идите, вас ждут…» Я чувствовал, что мы более не увидимся, и, пересиливая себя, взглянул в последний, раз на это милое, исхудалое лицо, на котором уже лежала печать смерти, пощадившая лишь одни глаза, горевшие по-прежнему огнем мысли… Должен сознаться, что я очень опоздал к обеду…

13 декабря того же года, присутствуя в Харьковском технологическом институте на испытании гидравлическим прессом прочности шпал, взятых из-под императорского поезда, потерпевшего 17 октября крушение между Борками и Тарановкою, я услышал, как один из экспертов-инженеров сказал другому: «А Лорис-то-Меликов умер, в Харькове получено об этом известие…».

«Из равнодушных уст услышал смерти весть я,

Неравнодушный

ей внимал я»

ГРАФ ДМИТРИЙ АЛЕКСЕЕВИЧ МИЛЮТИН * (1912)

Будучи студентом юридического факультета Московского университета в первой половине шестидесятых годов, я много занимался уголовным правом и написал кандидатскую диссертацию «О праве необходимой обороны», напечатанную по постановлению Совета университета в «Московских университетских известиях». Эта диссертация послужила поводом к предложению мне остаться при университете по кафедре уголовного права. Несмотря на всю заманчивость возможности сделаться профессором старейшего русского университета, где еще недавно читал Грановский и где еще не смолкло вещее и глубокое слово С. М. Соловьева и Б. Н. Чичерина и блестящая талантливая импровизация Н. И. Крылова, я не мог принять условие, с которым было связано это предложение. Оно состояло в обязательстве почти немедленно после окончания курса начать читать лекции по уголовному праву. Московский университет воспитывал в нас не только живой интерес к науке, но и уважение к ней, и мне казалось непозволительным скомпилировать свои лекции из разных книжек, не разрешив для себя путем самостоятельного труда некоторых существенных вопросов моего предмета. Не мог я и jurare in verba magistri потому что этот magister был человек научно отсталый, своеобразных взглядов которого я не разделял. Поэтому я был лишь рекомендован министерству народного просвещения вместе с моими товарищами Морошкиным и Хлебниковым для внесения в список отправляемых за границу для занятий под руководством Н. И. Пирогова. В ожидании этой отправки, которая могла состояться не ранее как через год (а затем и не состоялась вовсе вследствие внезапного отозвания Пирогова в 1866 году из Лейпцига и прекращения на некоторое время этих учебных командировок), пришлось поступить на службу. Кратковременное пребывание мое в государственном контроле, обновляемом и преобразовываемом Татариновым, было прервано предложением поступить в военное министерство для юридических занятий, последовавшим на основании рекомендации университета на запрос военного министра Милютина. Здесь пришлось мне его видеть в первый раз и испытать деловую приветливость, с которою он умел отнестись к недавнему студенту, еще чуждому служебных обычаев. Причисленный к военному министерству, я был откомандирован в распоряжение дежурного генерала (так называлась тогда позднейшая должность начальника главного штаба), графа Федора Логиновича Гейдена, человека в высшей степени симпатичного и трудолюбивого. Он разрешил мне не носить форменного платья и представлять мои работы ему непосредственно, минуя разные канцелярские инстанции.

Под его высшим управлением находились два совершенно разных по составу, характеру деятельности и даже по внешнему виду служащих учреждения: инспекторский департамент и генеральный штаб. В первом сидели гражданские чиновники военного министерства, «дьяки, в приказах поседелые», угрюмо замкнувшиеся в свои служебные интересы и, за небольшими исключениями, люди рутины, с явным недоброжелательством относившиеся к «учэному», постановленному вне условий иерархического чиноначалия и субординации. Большие стеклянные двери отделяли это чернильное царство от комнат, занимаемых генеральным штабом. Там дышалось легче, веяло образованием и широкими взглядами, и там меня всегда приветливо и с полной готовностью помогать в работе встречали, без различия рангов, просвещенные и живые люди, о многих из которых я сохранил доброе воспоминание. Мне поручались графом Гейденом специальные историко-юридические работы, необходимые для разных преобразований, назревших в военном министерстве. Приходилось посещать архив и читать иностранные источники по вопросам военной администрации и юстиции. Вместе с тем мне было поручено состоять в распоряжении генерал-аудитора В. Д. Философова и по его указаниям участвовать в различных работах по выработке военно-судебных уставов. Последние работы были мне особенно по душе, по представляемому ими интересу и по возможности ближе ознакомиться с благородною личностью Философова, под суровой наружностью которого билось доброе и правдивое сердце. Раза два мне пришлось представлять, по поручению Гейдена, различные справки и выписки из моих работ и военному министру и удивляться его способности быстро и точно ориентироваться в вопросах юридического характера. При мне же совершилось и слияние инспекторского департамента с генеральным штабом в одно общее учреждение, под названием главного штаба, причем начальником его был назначен граф Гейден. Перед этим, однако, мои «дьяки» попытались подвести «пришлеца» под общее иго канцелярских порядков. Собравшись, с разрешения графа Гейдена, ехать на Пасху в Москву для свидания с моей матерью, я получил от экзекутора инспекторского департамента повестку о назначении меня дежурным в пасхальную ночь — по приему пакетов. Нужно было негодующее распоряжение графа Гейдена, чтобы объяснить кому следует, что в занятия, для которых я состою при министерстве, не входит ночное бдение на протертом клеенчатом диване перед грязным столом, закапанным сургучом и стеарином, в обществе кого-либо из опальных курьеров. Вскоре после этого, 17 апреля 1866 г., должны были открыться в Петербурге новые судебные учреждения. Меня тянуло в них неудержимо, и на запрос старшего председателя Петербургской судебной палаты — нет ли препятствий к перемещению меня на должность помощника секретаря, которая была гораздо ниже (даже и по окладу) занимаемого мною в военном министерстве положения, дававшего возможность рассчитывать на дальнейшую службу по военно-судебному ведомству, — последовал ответ: «Желал бы удержать, но не считаю себя вправе».

Прошло двенадцать лет моей деятельной службы на судебном поприще. В 1878 году мне пришлось председательствовать в Петербургском окружном суде по громкому делу, взволновавшему самые разнообразные круги Петербурга. Оправдательный приговор присяжных, встреченный одними с шумным восторгом, а другими с гневным изумлением, давал повод к серьезной вдумчивости в общественное настроение и к признанию, что там, где оказывается бессильной судебная терапия, необходимо видеть недостаток общественной гигиены. Приговор присяжных был известного рода показателем, а не единичным, не имеющим органической связи со всем окружающим, случаем. Но с этой точки зрения на него не хотели взглянуть и, вместо выяснения причин, вызвавших самый процесс и его исход, стали искать виновника последнего. Присяжные, почерпнутые ковшом из моря обыденной жизни, опять ушли в него и были в качестве виновных неуловимы. Прокурорский надзор, представленный малодушным и бездарным обвинителем, находил себе в иерархическом порядке защитников, не желавших признавать собственных ошибок, и виновным оказался председатель, строго исполнявший предписания Судебных уставов и желавший в области правосудия служить, но не оказывать услуги. На него и посыпались различные обвинения, в которых полное незнакомство с правилами уголовного процесса смешивалось с сознательным закрыванием глаз на действительные причины состоявшегося оправдания. Все члены одного высокого совещания, собранного по поводу этого дела, сошлись на том, что единственная причина зла — это председатель. И раздался лишь один голос, который вступился за судью, исполнявшего свой долг. Этот голос принадлежал Дмитрию Алексеевичу Милютину.

С душевной отрадой узнав об этом заступничестве, я был вскоре обрадован представившеюся мне возможностью личного, уже не служебного знакомства с Милютиным. Часы, проведенные в его милом семействе, никогда не изгладятся из моей памяти: так все было там просто, естественно и проникнуто доброжелательным взглядом на людей. Я имел случай лично убедиться в справедливости следующего отзыва Бориса Николаевича Чичерина, сделанного им в своих записках, которые, к сожалению, еще не скоро увидят свет: «Милютин очаровал меня с первого раза. Необыкновенная сдержанность и скромность, соединенная с мягкостью форм, тихая речь, всегдашняя дружелюбная обходительность, при отсутствии малейших претензий, все в нем возбуждало сочувствие. Когда же я узнал его ближе, я не мог не испытать глубокого уважения к благородству его души и к высокому нравственному строю его характера, который, среди величайших почестей и соблазнов власти, сохранился всегда чист и независим». По вечерам, когда все собирались за чаем, приходил усталый от дневной работы Дмитрий Алексеевич и отдыхал за разговором об искусстве и литературе, причем в его мнениях и замечаниях сквозили самостоятельность взгляда и тонкая наблюдательность в областях, чуждых его обычным громадным занятиям. Мне помнится, между прочим, довольно длинный разговор о Салтыкове-Щедрине. Дмитрий Алексеевич был большим почитателем Салтыкова и, отдавая справедливость тому искусству, с которым знаменитый сатирик, путем ярких иносказаний, умел давать освещение и придавать рельеф больным местам современности, с удивлением отмечал полное непонимание в высших правительственных кругах смысла сатиры Щедрина, в которой видели один лишь увеселительный и забавный юмор. Видеть Милютина в его житейской обстановке, чуждой холодной светской условности, сознавая, что он в то же время один из самых выдающихся государственных деятелей, было и отрадно, и поучительно. Я всегда в жизни мысленно ставил себя на место слушателей французского ученого Виктора Кузена, который, обращаясь к ним в своей прощальной лекции в College de France, сказал: «Entretenez en vous le noble sentiment du respect, — sachez admirer!» [33].

Поделиться:
Популярные книги

Ваантан

Кораблев Родион
10. Другая сторона
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Ваантан

Моя (не) на одну ночь. Бесконтрактная любовь

Тоцка Тала
4. Шикарные Аверины
Любовные романы:
современные любовные романы
7.70
рейтинг книги
Моя (не) на одну ночь. Бесконтрактная любовь

Изгой. Пенталогия

Михайлов Дем Алексеевич
Изгой
Фантастика:
фэнтези
9.01
рейтинг книги
Изгой. Пенталогия

Приручитель женщин-монстров. Том 4

Дорничев Дмитрий
4. Покемоны? Какие покемоны?
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Приручитель женщин-монстров. Том 4

На границе империй. Том 5

INDIGO
5. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
7.50
рейтинг книги
На границе империй. Том 5

Проклятый Лекарь IV

Скабер Артемий
4. Каратель
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Проклятый Лекарь IV

Измена. Мой заклятый дракон

Марлин Юлия
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.50
рейтинг книги
Измена. Мой заклятый дракон

Варлорд

Астахов Евгений Евгеньевич
3. Сопряжение
Фантастика:
боевая фантастика
постапокалипсис
рпг
5.00
рейтинг книги
Варлорд

Отмороженный 5.0

Гарцевич Евгений Александрович
5. Отмороженный
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Отмороженный 5.0

Вернуть невесту. Ловушка для попаданки

Ардова Алиса
1. Вернуть невесту
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
8.49
рейтинг книги
Вернуть невесту. Ловушка для попаданки

Пятое правило дворянина

Герда Александр
5. Истинный дворянин
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Пятое правило дворянина

Идеальный мир для Лекаря 20

Сапфир Олег
20. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 20

Опер. Девочка на спор

Бигси Анна
5. Опасная работа
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
5.00
рейтинг книги
Опер. Девочка на спор

Лорд Системы

Токсик Саша
1. Лорд Системы
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
4.00
рейтинг книги
Лорд Системы