Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера
Шрифт:
Эту книжку раздавал Гааз всем уходившим из Москвы по этапу. Чтобы книжечка не затерялась в пути и не стесняла арестанта, он «построил» для хранения ее особые сумочки, которые вешались владельцу книжечки на шнурке на грудь. И сумочки, и книжки он привозил с собою на этап и там наделял ими всех.
Сроднившись с простым русским человеком, изведав его в скорбях и падениях, Гааз знал его хорошо. Он знал и про доверие его к печатному слову, и про суеверное, боязливое отношение к слову писанному. «Где рука — там и голова», — говорит этот народ. Этим его свойством воспользовался Гааз. «А. Б. В. христианского благонравия» оканчивается следующими словами: «Итак, уповая на всемогущую помощь божию, от души обещаюсь во всех моих отношениях к ближним памятовать, яко правило, наставление святого апостола Павла: «Братия! Если и впадет человек в какое согрешение, исправляйте его в духе кротости, но смотрите и за собою, чтобы не впасть в искушение; носите бремена один другого и таким образом исполняйте закон Христов». В твердом намерении исполнять сии правила, т. е.: 1) не употреблять бранных слов; 2) никого не осуждать; 3) не лгать и 4) соблюдать упомянутое наставление апостола для сильнейшего впечатления в душе своей… подписуюсь …» Затем следует чистая полустраница. на которой при раздаче книжек, по просьбе Гааза, умевшие писать ставили свои фамилии, а умевшие только читать ставили три креста, придавая этим всей книжке таинственный
Осуществление этого доверия совершалось, однако, не без препятствий и пререканий. Далеко не все члены комитета сочувствовали Гаазу в этом отношении. В среде их, как видно из представления его от 19 ноября 1835 г., высказывались мысли о том, что чтение евангелия простым человеком, без постоянного руководительства, указания и авторитетного объяснения со стороны духовных особ, может вызвать в нем наклонность к произвольным, односторонним и вредным толкованиям, — что евангелие, читаемое без всякого контроля, может быть орудием обоюдоострым, — что книги священного писания должны выдаваться арестантам во всяком случае по их просьбе, а не «навязываться» им, и что, наконец, раздающий подобные книги должен действовать как врач, являющийся по приглашению больного, но не вторгающийся к нему без зова и т. д. Наконец некоторые высказывали (представление Гааза от 14 сентября 1845 г.), что вообще раздача таких книг излишня, ибо не достигает цели, а сами книги попадают иногда в совершенно недостойные руки. Гааз опровергал эти соображения указанием на третий пункт правил, преподанных обществу, попечительному о тюрьмах, обязывающий его, «наставлять заключенных в правилах христианского благочестия и доброй нравственности, на оном основанной», и на пятнадцатый пункт инструкции тюремному комитету, возлагающий на его попечение «снабжение арестантов книгами священного писания и другими духовного содержания». Он ссылался на свой собственный опыт, убедивший его, что и недостойные руки с благодарным умилением бережно развертывают «слово божие», и приводил изречение Екклезиаста (XI, 4) о том, что часто смотрящий на погоду — не соберется никогда сеять, и часто смотрящий на облака — никогда не соберется жать, сравнивая этих «часто смотрящих» с теми, кто слишком много рассуждает о приличных случаях и надлежащих способах сеяния слова божия, забывая, в своей мнительности, что, по словам спасителя, это слово сеется и на камне. Последние аргументы его не встретили, однако, сочувствия вице-президента комитета. «От людей мнительных и которые смотрят на погоду и на облака и от того но сеют и не жнут, — писал митрополит Филарет, — без сомнения надобно отличать людей благоразумных и осторожных, которые не сеют во время морозной погоды и не жнут во время ненастной погоды; а Екклезиастово обличенье мнительности, без сомнения, не отвергает Христова правила об осторожности и об охранении святыни: не пометайте бисер ваших перед свиниями. Матф. VII, 6» (Письмо генерал-губернатору князю Щербатову, 18 декабря 1845 г.).
Второго рода внешнее препятствие к осуществлению во всей полноте желания Гааза относительно книг состояло в фактическом недостатке книг священного писания. «Удивительно и страшно будет слышать комитету, — писал он в 1845 году, — что нового завета на славянском наречии, не говоря уже о новом завете на русском языке, продававшихся прежде по 2 рубля 50 копеек и по 4 рубля, ни за какие ныне деньги Мерилиз достать в Петербурге не может. То же самое предвидится в скором времени и в Москве». Поэтому он настойчиво просит ходатайства комитета о высочайшем соизволении на напечатание необходимого числа книг нового завета на русском и славянском языках в синодальной типографии на счет комитета. Поддержанная митрополитом Филаретом, просьба Гааза была принята к исполнению комитетом 30 декабря 1845 г., но лишь 26 апреля 1847 г. комитету сообщен указ святейшего синода о разрешении напечатать, на свой счет, в московской синодальной типографии три завода нового завета на славянском языке. Таким образом, в распоряжении Гааза, благодаря его настояниям, снова оказалась книга, необходимая «для бедных, бога ищущих и нуждающихся познакомиться с ним». По-видимому, вскоре и в Петербурге перестал ощущаться указанный Мерилизом недостаток, так как из письма его к Гаазу, от 5 декабря 1851 г., видно, что за последние годы им было доставлено в Москву снова значительное количество книг нового завета.
Кроме духовного назидания, имевшего в виду будущее арестанта, последний часто и сильно нуждался в умиротворении смущенного духа и в религиозном утешении в настоящем , Чрез Москву шли в Сибирь в большом количестве инородцы и иноверцы. Гааз не только раздавал им книги, но зная, что в течение долгого пути, да по большой части и на месте, они не встретят возможности услышать слова утешения от духовного лица своей веры и сказать пред ним слово покаяния, хлопотал о доставлении им этого утешения в Москве, иногда даже употребляя для этого стоившее ему стольких неприятностей оставление их в Москве при отправлении партий по этапу. В 1838 году он представлял комитету и настойчиво ходатайствовал пред гражданским губернатором об оставлении всех ссыльных в Сибирь поляков на одну неделю в Москве, для исповеди и святого причащения, «дабы они укрепились сердечно пред вступлением в новую для них жизнь».
Смущало его и душевное состояние приговоренных к «торговой казни» (то есть к наказанию плетьми) пред исполнением ее, — упадок их духа, их отчаяние и мрачное озлобление в ожидании предстоящего истязания опытною и тяжкою рукою палача. Он выписал в 1847 году, на отдельных листках, из Фомы Кемпийского («О подражании Христу», III, 29) молитву и дал ее нескольким арестантам, очень волновавшимся пред предстоящею торговою казнью. По замечанию директора комитета Фонвизина, чтение этой молитвы благотворно и успокоительно подействовало на трех из этих арестантов — и Гааз тотчас же стал настаивать в комитете на том, чтобы эту молитву напечатать на особых листах для раздачи в губернском тюремном замке. Он встретил возражения со стороны митрополита Филарета. «Молитва эта, — объяснял московский владыка, как записано в журналах комитета, — есть изложение слов Христовых, читаемых в евангелии от Иоанна (XII, 28), но прилично ли молитву спасителя пред крестным страданием приложить к преступнику пред наказанием его?» Впрочем, не отрицая, что «молитва сия могла оказать действие по вере и любви давшего ее, — коего и надобно просить, чтобы он не прекращал своего христианского действия, — и по действию послушания принявших ее, в чем также есть уже некоторая степень веры», Филарет предложил заменить предложенную Гаазом молитву вновь составленною молитвою заключенного в темнице, одобрив также и молитву Ефрема Сирина, что и было принято комитетом, с признательностью, к исполнению. Обе молитвы были напечатаны на 600 листах для раздачи в местах, заключения, и добрая цель Гааза, который, конечно, не стоял безусловно за тот или другой текст молитв, была достигнута.
Но не в одном непосредственном религиозном утешении нуждались заключенные и отправляемые в Сибирь. Они страдали и от отсутствия житейских утешений, а иногда и прямой, материальной помощи. Тяжесть разлуки с родными и близкими или крайняя скупость свиданий с ними усугублялась для многих отсутствием всяких сведений с родины; на пороге отбытого наказания их встречала обыкновенно полная беспомощность, голодание и незнание, куда преклонить голову; лишение свободы делало нередких из них жертвами корысти своих насильственных сотоварищей или злоупотребления приставников; умирая, некоторые оставляли сирот, для которых прекращалось даже и мрачное гостеприимство тюрьмы, и, наконец, тот, кто попадал по судебной ошибке в Сибирь, не имел обыкновенно средств выбраться оттуда. Во всех этих и им подобных случаях нужно было и своевременное утешение, и деятельная помощь. Тут-то и проявляло себя «святое беспокойство» Гааза. Журналы комитета переполнены указаниями на его многоразличные хлопоты в этом отношении. Так, в 1833 году он настаивал на ходатайстве, в законодательном порядке, о разрешении сестрам ссылаемых следовать за одинокими братьями; в 1835 году просит дозволить арестантам, сверх установленных дней, иметь свидания с родными в день Нового года — и вообще пользуется всяким поводом, чтобы увеличить дни свиданий. Заходит, например, в комитете, в 1831 году, речь об итогах десятилетней его с основания деятельности, Гааз предлагает, в ознаменование дня открытия комитета, разрешить ежегодно в этот день свидания арестантам; по поводу дней рождения и кончины основателя попечительного о тюрьмах общества Александра I, он предлагает ознаменовать их разрешением арестантам свиданий.
Почти каждый журнал содержит в себе заявления Гааза о доставке в Сибирь писем и книг ссыльным, о пересылке им денег, о сообщении им разных сведений по их делам и ходатайствам! Все это требовало больших хлопот, забот и личных расходов. Чтобы доставить кому-нибудь, вопиющему из Сибири, справку о положении его просьбы или сведение о том, что делается с его семейством, нужно было подчас производить целые дознания, просить, дожидаться, платить. Нужно было тратить время и труд не только на добычу всего этого, но и на сообщение о результатах. Приходилось торопливою рукою смягчать подчас горькую действительность, не скрывая истины, на что Гааз был совершенно неспособен, приходилось писать слова ободрения, утешения — и чуткою душою искать в чужом языке слов, которые с наименьшей болью вонзались бы в исстрадавшееся сердце и разрушали давно лелеянные надежды. Одним словом, нужно было, по прекрасному выражению Мицкевича, «иметь сердце и смотреть в сердце». И все это надлежало делать среди множества других занятий, — между посещением больницы и этапа, острога и комитета, отписываясь и отчитываясь от начальства и не упуская приходить на помощь к разным, как их называл Гааз, «приватным» несчастливцам…
Трудно перечислить все отдельные проявления этой деятельности «утрированного филантропа». То он систематически, через известные сроки, требует от комитета денег (обыкновенно по сто рублей) для помощи семействам арестантов и представляет в них отчет, — то распределяет испрошенные им у госпожи Сенявиной тысячу рублей между нуждающимися арестантами, — то берет на свое поручительство слабосильных ссылаемых и доставляет их на свой счет в места водворения (например, Прокофьева— в 1841 году, Свинку — в 1847 году), — то пересылает им вещи и книги (например, посылает в 1840 году в Ялуторовск книги ссыльному Еремину и в 1844 году в Якутск ссыльному Прохору, Перину «Потерянный рай» Мильтона), — то просит в 1851 году комитет ходатайствовать об обмене ассигнаций старого образца, «всученных» кем-то, обманом, по истечении срока обмена, арестанту Доморацкому, возвращаемому из Сибири на родину, в Волынскую губернию, — то деятельно содействует в 1843 году директору комитета, Львову, человеку тоже сердечно служившему улучшению быта арестантов, в учреждении приюта для выходящих из тюрем, — то вносит для раздачи освобождаемым из мест заключения собранные им у «благотворительных особ» 750 рублей серебром, — то хлопочет о надзоре за воспитанием двух круглых сирот девочек, отданных тюремным начальством, по смерти их матери-арестантки, какому-то поручику Сангушко, — то сам доносит комитету, что убедил вдову купца Мануйлова взять на воспитание 3-летнего сына умершей арестантки, «непомнящей родства», — то настаивает на расследовании жалоб арестантов пересыльной Тюрьмы на неполное возвращение им отобранных у них вещей, — то, наконец, усомнясь в справедливости осуждения за поджог некого шемахинского жителя Генерозова, просит комитет дать ему средства отправиться в Сибирь, с семейством, на поселение не по этапу — и, получив отказ комитета, покупает ему на свой счет лошадь, а затем, когда невиновность Генерозова действительно открылась, высылает ему от «одной благотворительной особы» 200 рублей для возвращения из Сибири — и т. д., и т. д.
Арестантов, приходивших в Москву, встречала и ободряла молва о тюремном докторе, который понимает их нужды и прислушивается к их скорбям; уходившие часто уносили о нем прочное и благодарное, надолго неизгладимое воспоминание. И кто знает! — быть может, не менее сильное, чем раздаваемые им книги, действовала на них в далекой Сибири облагораживающим и умиротворяющим образом память о человеке, который так просто и вместе горячо осуществлял на деле то, что, как идеал, было начертано в этих книгах? Могло ли не утешать и не укреплять многих из этих злополучных, загнанных судьбою в пустыни и жалкие поселения Восточной Сибири сознание, что в далекой Москве, как сон промелькнувшей на их этапном пути, есть старик, который думает о их брате, скорбит и старается о нем. А старик действительно думал непрестанно…
Покойный сенатор Виктор Антонович Арцимович рас-? сказывал нам, что в числе молодых чиновников, сопровождавших ревизовавшего в 1851 году Западную Сибирь сенатора Анненкова, он проезжал через Москву и осматривал, вместе с другими спутниками последнего, местный тюремный замок. Ознакомить их с замком было поручено молодому еще и блестящему чиновнику особых поручений при генерал-губернаторе. При входе в одну из камер, он объяснил идущим за ним, по-французски, что в ней сидит человек, недавно осужденный за убийство, из ревности, при весьма романтических условиях, молодой жены, изобличенной им в неверности, — и, вызвав арестанта из строя вперед, предложил ему рассказать, как и за что он лишил жизни жену. Тот потупился, понурил голову, — краска густо залила ему лицо, и, тяжело вздохнув, он начал сдавленным голосом свою историю. Но не успел он сказать и десяти слов, как от дверей камеры отделился стоявший в них старик с энергическим лицом, одетый скромно и бедно, в костюм начала столетия. Шагнув вперед, он гневно взглянул на чиновника, любезно старавшегося «занять» петербургских гостей, и резко сказал ему: «Как вам не совестно мучить этого несчастного такими вопросами?! И зачем этим господам знать о его семейной беде?» — а, затем, по-видимому даже не допуская возражений, повелительно крикнул рассказчику: «Не надо! Не надо! Не смей об этом говорить!..» Чиновник особых поручений сконфуженно улыбнулся, переглянулся со смотрителем и. презрительно пожав плечами, молча повел посетителей дальше. «Кто это?» — спросил Арцимович смотрителя. — «Это? Да разве вы не изволите знать? Это Федор Петрович, Федор Петрович, доктор Гааз!..»