Собрание сочинений в четырех томах. 2 том
Шрифт:
Но Карпухину все не удавалось промыслить нерпу. Он злился. Тоже пробовал свистеть и тут же ворчал:
— Да, посвисти, посвисти! Удивишь ее, как же! Здешняя эта нерпа, ко всему привычная. Образованная. Интеллигентка! Она, поди, граммофон слышала и роялю. Пожалуй, и танцевать умеет, выучилась, на вас глядючи. — Он поворачивал ко мне голову и ехидно хихикал. — Поглядите: ишь, пляшет! Это как называется: фострот или вальц?
Когда спустили на воду ветку [17] , чтобы
17
Ветка — лодка.
— Левое весло пошло! Табань, черт, правым! Оба в ход! Ах, и диеты, идиеты, такого дела не умеют!
И я все боялся, что Семка огреет его веслом.
Хоть Карпухин ни одной нерпы так и не убил, но разделывать их бросился яростно. Вот это он умел делать, говорить нечего. Нож блистал в его умелой руке, как скальпель в руках хирурга. Прежде всего он отделил печенку и, с наслаждением чавкая, стал есть ее. Усы и борода его окровянились, капли крови замерзли на волосах. Он и мне предложил отведать печенки. Я отказался.
— Напрасно, напрасно! — пожурил он. — Кто сырое мясо ест, тому цинга неизвестна...
Вот сейчас, с окровавленным лицом и руками, жадно чавкающий, весь пропахший жирным приторным запахом ворвани, он был самим собой.
Через несколько дней с Пясины пришел пушной обоз, которого я давно дожидался. Обоз расположился шумным табором вокруг главного здания зимовки. Собачьи своры рвались из упряжек, визжали, но железный остол, на полметра всаженный в снег, крепко держал их на месте, не то быть бы свалке. Со всего острова сбежались местные собаки, недружелюбно накинувшиеся на гостей. Каюры длинными хореями разгоняли их; побитые собаки, жалобно скуля, расползались по своим конурам.
В кают-компании было шумно и весело. Гости, от которых пахло морозом, дорогой, псиной, пушниной, толпились, ели, громко и все сразу разговаривали. Их окружили зимовщики. Тут же толкался Семка. Он повеселел, стал как-то и выше, и шире, и смелее. Парня нельзя было узнать. Карпухина нигде не было видно.
С этим обозом я должен был уходить на юг, в Дудинку. Посоветовавшись с начальником зимовки, я решил взять с собой Карпухина. Его нельзя было более оставлять на Севере, на Полынье. Было решено, что на промысел Семка вернется один. А с Карпухиным мы в Дудинке по душам потолкуем!
Я сообщил об этом решении Карпухину.
Ночью мы тронулись в путь. Иногда, оглядываясь назад, я видел нарту Карпухина. Он сидел сгорбившись. Его колченогие собаки понуро бежали по синей бухте.
1937
РАЗГОВОР
Хмурый огромный Котельников шагнул к микрофону. Диктор заботливо подал ему наушники. Плотник надел их
— Нюша! — позвал он негромко. — Анна Степановна!
Он подождал немного.
— Архангельск! Архангельск! — закричал рядом диктор. — Даю счет для настройки. Раз, два, три, четыре... Слышите ли нас? Продолжаем разговор зимовщиков с родными. У микрофона товарищ Котельников. Пригласите к аппарату жену товарища Котельникова, Анну Степановну.
— Это я, Анна Степановна, — раздался вдруг не то испуганный, не то удивленный женский голос. — Это ты, Петр Максимович?
— Я, Нюша, — сказал Котельников.—Ну, здравствуй, Нюша. Здоровье ваше как?
— Здоровье ничего.
— А как Зинка?
— Зинка — ничего. Она тут.
— Я здесь, папа, — прозвенел напряженный детский голосок.
— Здравствуй, Зинка! Ну, как живешь, ничего?
— Ничего, папа. Учусь. Три «хора», одно «отлично» и одно... — она запнулась и прошептала огорченно: — и одно «пос». А ты как?
— И я ничего. Ну, погоди, пусть мамка со мной еще поговорит. Нюша? Так. — Котельников помолчал немного, покусал усы, потом посмотрел в микрофон и сказал: — Значит... ничего живете?
— Живем ничего, — ответила жена.
Ее голос звучал неуверенно. Мне все казалось, что она испугалась, боится чего-то. Они повторяли: «Живем ничего, да, так-то», — и вдруг оба замолчали.
Котельников шумно дышал (его дыхание, подхваченное и усиленное репродуктором, казалось хриплым, судорожным). Диктор удивленно взглянул на плотника и что-то прошептал ему. Котельников мотнул головой и произнес:
— А дрова привезли?
— Привезли, Петр Максимович, — обрадованно подхватила жена. — Ничего... Тепло теперь. — Она запнулась и растерянно прибавила: — У нас все по-прежнему, Петр Максимович. Вы не беспокойтесь.
— Ты смотри, Нюшка, — глухо сказал Котельников. — Смотри. Помни. Знаешь, о чем говорю?
— Знаю, — прошептал репродуктор.
— То-то, Нюша. Ты помни. Ты себя помни, Нюшенька, — он выговаривал слова медленно, раздельно.
— Что вы, Петр Максимович! — сконфуженно пробормотала жена. — Что ты, Петенька... Люди тут...
— Что ж люди? Дело такое. Ты вроде солдатки теперь. Долго ль? Так ты помни... что обещала... Приеду — спрошу. — Он помолчал немного, подождал, потом сказал, вздохнув: — Так ничего живете? Ну-ну. Теперь Зинку давай.
— Она тебе стишок выучила, скажет, — обрадованно затараторила жена. — Зина, Зинушка, ну, скажи папе стишок. Ну, что ты, дурочка?
Зинка откашлялась и звонко отбарабанила стишок. Мы заметили, что у Котельникова блеснули слезы на глазах.
— Так, молодец, доченька. Приеду, подарок привезу.
— Медвежонка? Живого?
— Живого, доченька. Вот... Медвежонка тебе... Так, так... Значит, учишься! Ничего? И здоровье ничего? Так, так... — Он помолчал и, придвинув локти ближе к микрофону, проговорил тихо: — Зинушка... А что... мамка тебя не обижает?