Собрание сочинений в четырех томах. Том 2
Шрифт:
Долго стоял Гнедко, понуро опустив шею, прижав уши. Он весь заиндевел, точно поседел, и шерсть на нем сделалась пушистой и белой, а у ноздрей и губ намерзли сосульки. Ветер становился злей, пробирал до костей морозом и набивал возле ног бугры снега. Гнедко стал дрожать. Он уже раза два поворачивал свою заиндевевшую голову и глядел из-за дуги на хозяина; он давно ждал, что тот вот-вот подойдет к задку саней, пороется там, вытащит охапку сена, прикрикнет на него, когда он станет тянуться за сеном, и бросит ему под морду. Но хозяин, высокий и неподвижный, стоял не шевелясь на одном и том же месте, задумчиво опираясь
Поведение его хозяина сегодня было в высшей степени странно. Что это — хозяин, Гнедко был уверен: когда уезжали на серой паре в санях два человека, он хорошо заметил, что между ними хозяина не было.
Гнедко постоял еще несколько времени, потом заложил оба уха назад, тронул сани и тихонько пошел. Он ожидал, что раздастся обычный окрик: «Куда, дьявол, прешь!» — и потому, пройдя шагов десять, остановился и подождал. Но по-прежнему кругом было пустынно и безлюдно, по-прежнему сплошь тянула по льду поземка, было холодно, в санях шумел ветер, и высокая темная фигура стояла не шевелясь.
Тогда Гнедко окончательно решился и потихоньку, мерным шагом отправился домой, везя за собой сани, то прижимая, то навастривая правое ухо, точно соображая дорогу.
V
Месяц, стоявший посредине неба, стал склоняться к краю льда и уже не так ярко светил над снежной равниной. Вода в лунках затянулась льдом, и его занесло снегом. Занесло снегом и кучу мерзлой рыбы, и место борьбы людей, и следы от полозьев. В морозном воздухе носились снежные кристаллы, играя в месячном свете, а низом над всей равниной шевелилась все та же белая снежная пелена гонимой студеным ветром пороши. Месяц совсем закатился, ледяная равнина потемнела.
Один за другим проходили серые зимние дни и морозные светлые ночи. Проезжавшие случайно рыбаки с удивлением подъезжали к странному человеку, одиноко и неподвижно стоявшему посреди замерзшего моря, но когда они подходили к нему, то с ужасом замечали, что неподвижно открытые глаза его побелели и в лунные ночи весь он отсвечивал льдом, и они поспешно отъезжали от этого ужасного места.
«Мародеры» тоже натыкались на место казни, гнали прочь лошадей и, когда отсюда ехали обворовывать чужие сети, вели уже себя в высшей степени осторожно.
Проходили дни, недели. Ветер переменился, море взломало, и громадные ледяные глыбы, с шумом и треском напирая друг на друга, носились из конца в конец расходившегося моря. По странной случайности то место, где стоял темный призрак, откололось одной громадной глыбой, которая носилась везде, и когда ее прибивало к берегу, где образовался затор, прибрежные жители со страхом глядели на неподвижно стоявшего день и ночь замерзшего человека. Подойти к нему нельзя было — кругом был мелкий лед. Наконец в одну глухую ночь буря искрошила весь лед, и ледяное привидение исчезло навсегда.
В КАМЫШАХ
I
В небольшой комнате с окном, из которого открывалась река, поблескивавшая на полуденном солнце, и далекий луг с мочежинами, озерцами, стоял перед заседателем широкоплечий, с загорелым обветренным лицом и шапкой спутанных волос, казак. Он стоял, недоумевающе собрав над переносицей брови, и с таким видом, как будто хотел сказать: «Что ж, подождем, подождать — подождем, ну только нас это не касаемо». Заседатель в потертом мундире, с потертым лицом и как будто потертой, начавшей лысеть головой, наклонившись, что-то писал, торопливо бегая пером по бумаге.
— Иван Архипов Сидоркин? — заученно говорил заседатель, не подымая головы и продолжая писать.
— Так точно.
— Под судом и следствием был?
— Так точно, но только оправдан, — так же заученно отвечал Сидоркин.
— Ну, так рассказывай, как дело было, как вас накрыли, — проговорил заседатель, отодвигая бумаги и откидываясь на спинку стула: вся его фигура, помятое и теперь нахмуренное лицо и сквозившая сквозь редкие волосы лысина выражали полную непоколебимую уверенность, что Сидоркин сейчас же все чистосердечно и подробно, ничего не тая, расскажет, так как все это он, заседатель, уже знает во всех подробностях.
Но у Сидоркина вместо этого еще больше собрались над переносицей и полезли на лоб вылинявшие, обветренные брови.
— Не могим знать, то есть, насчет чего это?
— Ты мне дурака не ломай, со мной не шутки шутить, — со мной, брат, шутки плохие.
— Помилуйте, вашскблагородие, какие шутки, разве возможно шутки с вашим вашскблагородием, как можно.
— Ну, ну, ну, будет разговаривать!
— Слушаю.
И Сидоркин опять сделал наивное лицо и, глупо раскрыв глаза и высоко собрав брови, глядел на заседателя не мигая.
— Где проводил время в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое?
— Обнакновенно, с женой спал.
— Врешь, на лимане был и в запретных местах сети тянул.
— Никак нет, вашскблагородие.
— В рыболовную команду стрелял.
— Вашскблагородие, господь с вами, как возможно!..
И брови в знак изумления и негодования полезли еще выше.
Началась та особенная борьба допрашивающего и допрашиваемого, которая очень похожа на борьбу сильного, матерого зверя с опытным неутомимым охотником. Охотник делает круги, обходит, ползет на брюхе, прячется на опушке, задерживая дыхание, приглядываясь к малейшему следу, малейшему отпечатку, но старый, опытный зверь не дает себя обмануть: проходят часы, а расстояние между ними все то же. Заседатель делал внезапные, неожиданные вопросы, останавливался на, по-видимому, ничтожных, не имеющих никакого значения подробностях, но каждый раз встречал все ту же стену глуповатого простодушия, наивности и высоко собранные над переносицей брови.
Заседатель устал, вытер вспотевшее лицо и лысину, велел подать себе квасу и, расстегнув рубашку, из-за которой глянула лохматая грудь, стал пить пенящийся, подымавшийся из стакана напиток.
«Зверь», чувствуя, что острое напряжение у охотника прошло и он утомлен, спокойно стоял, все так же держа руки по швам. Выражение простоватости, наивности сбежало с его лица, брови опустились и разгладились над глубоко сидевшими серыми глазами, спокойно, уверенно и с достоинством глядевшими теперь на чиновника. Вся его широкоплечая, сильная, с выпуклой грудью, богатырской мускулатурой фигура как бы говорила: «Ну, стало быть, кончено, и теперь можно по-обыкновенному».