Собрание сочинений в четырех томах. Том 4
Шрифт:
Услы-ша-ли та-та-ры.
Ну, ду-ма-ют, не трусь,
На-де-ли ша-ро-ва-ры
И дви-ну-лись на Русь!..
Голос его так отчаянно-заразительно разносился по мастерской, что мы не выдерживали и дружно подхватывали:
...На-де-ли ша-ро-ва-ры
И дви-ну-лись на Русь!..
А когда всех покрывал великолепный бас Француза, под окнами останавливались слушать импровизированный хор.
Но петь-то все пели, а работал
Странные отношения у нас с ним были. Мы все его горячо любили и искренно ценили. В мастерской он у нас был царь и бог. Бывало, напорешь чепухи, изведешь лесу, который, конечно, стоил денег, и стоишь в недоумении и отчаянии над каким-нибудь комодом, который похож не на комод, а на беременную свинью.
Основа быстро вскинет серыми глазами, как будто невзначай — подойдет, мягко возьмет пилу или рубанок:
— Нет, тут вот, видите, немножко нужно подрезать...
И подрежет, спилит, подгонит — глядь, а уж это не свинья, а настоящий комод. И все это мягко, любовно, незаметно, точно все это ты сам сделал, а не показывали, не учили тебя.
И все-таки стоишь перед ним дурак дураком. Ткач он был по профессии и, когда прислали сюда, рубанка не умел взять в руки. Через три-четыре месяца это был превосходный столяр. Никто ему не показывал, никто не учил, до всего доходил сметкой. И сметлив же был! Удивительная инициатива и находчивость!
За то, что в мастерской мы чувствовали себя перед ним идиотами и дураками, жестоко мстили, конечно бессознательно.
Вечерами, после чая, все вместе что-нибудь читали. Одно время перечитывали Маркса, а вообще — по общественным и политико-экономическим вопросам. И надо было видеть эти широко открытые серые глаза, с упорным вниманием и в то же время робко глядевшие на читающего.
Он молчаливо признавал наше превосходство, и мы так же молчаливо соглашались с этим признанием, — и это было сладкой для нас местью. Он очень много читал и еще больше думал, но по какому бы теоретическому вопросу ни заговаривал, все это невольно и молча признавалось нами книжным, взятым из чужих рук, мы же то же самое умели блестяще и ловко излагать, точно до всего дошли своим умом. И он невольно пред этим преклонялся.
День, заполненный разговорами, движением, суетностью забот, кончается; мы расходимся по своим комнатам, и начинается то, настоящее, что молчаливо ждало.
Тускло глядит мертвым глазом бесконечно долгая северная ночь.
И льют ли беспредельные черные осенние дожди, носятся ли, изгибаясь и белея, метели, разговаривают в трубе, раскалывают бревна в срубе, приникая безжизненным призрачно-фосфорическим лицом к морозным стеклам, все равно в комнате — одиночество, молчаливо прислушивающееся к остановившимся часам жизни с замершим на полувзмахе маятником. И весь день стоит налицо — печальный, задумчивый, ибо не настоящее он.
И нет любви, нет радости, не бьется навстречу счастью сердце.
Сон бежит от очей, только визг и вой просящейся в комнату метели.
Долга ночь!..
А завтра опять...
Мы жили колонией, но был в городке у нас и еще товарищ.
На большой площади, где стояла церковь и паслись лошади и гуси, жила Александра Ивановна Печурина. Жила она в мезонине, и когда приходили к ней, было в ее комнатке как-то особенно уютно, чисто и светло.
Встречала ласковой сдержанной улыбкой, точно была рада, и отдавала товарищам всю душу, но только, так сказать, в общественной сфере. Было что-то у нее интимное и особенное за тонкой перегородкой сдержанности, куда мы не умели да и не пытались проникнуть.
Белая, высокая, крепкая, чуть дородная, с каштановыми свернутыми волосами и открытым русским, как рисуют боярынь на старинных картинах, лицом и говорила нараспев, северным говором.
Когда встречались с ней, говорили, смеялись и позади обыкновенных слов, жестов и звука голоса вставали непроизносимые, молчаливые, дремлющие, но никогда не тухнущие слова любви и счастья, — ее спокойные, ясные серые глаза мягко и с затаенной ласковостью говорили: «Нет».
Она была замужем, но мужа ее сослали в Якутск, а ее сюда.
Внизу жил хозяин с большой семьей и большой благообразной седеющей бородой. Он был богобоязнен, не пропуская, каждый праздник ставил во время службы перед ликом спасителя и божией матери толстые, на зависть и удивление всем, свечи; дома любил тишину, порядок и чистоту и не отпускал ни одной работницы, не наградив ребенком. Вел большую и разнообразную торговлю и торговал, когда приходили к нему в лавку, честно, не запрашивая лишнего, а самоедов, привозивших оленину, морошку, меха, и поморов, доставлявших рыбу, беспощадно спаивал и брал за гроши то, что стоило десятки рублей.
К Александре Ивановне, как и ко всем нам, относился с величайшим уважением. Во-первых, Александра Ивановна всегда аккуратно платила за квартиру, и, во-вторых, мы, мужчины, никогда не засиживались у нее одни допоздна, — хозяин не знал, что она замужем, и называл барышней.
— Вот, — говорил он при встрече, низко снимая свой нахлобученный картуз, — опять нонче уголовные свой профит оказали: замок висячий в три фунта весом на амбаре у батюшки сломали. Без образования и без совести. Я так полагаю, что вас правительство сюда присылает на поучение: дескать, пущай народ обучается, как правильно, по-божески надо жить, а уголовных ссылает тоже на поучение: вот, дескать, какие есть мошенники на свете... Одного только не одобряю...
И, стараясь смягчить осуждение и поглаживая патриаршую бороду, говорил наклоняясь:
— Таинства брака многие из ваших отрекаются и живут гражданственным сожитием, — одно пятнышко на белизне вашей.
К нему, как и к большинству обывателей, замкнувшихся в крепком, раз навсегда застывшем укладе, который, казалось, ничем никогда не разбить, мы относились сдержанно, официально. Все у нас было иное — и небо, и солнце, и говор леса, и весь душевный мир, из которого строится жизнь.
Мы приглашали Александру Ивановну жить вместе, но она мягко отказалась и поселилась отдельно. Мы виделись часто — то заходили к ней, то она к нам.