Собрание сочинений в десяти томах. Том девятый. Воспоминания и встречи
Шрифт:
Сказанного достаточно для того, чтобы истинные знатоки представили себе ценность прославленной коллекции. Нам неизвестно, где она теперь находится; быть может, удастся разузнать что-нибудь о ее местонахождении, и тогда богатый любитель возымеет желание приобрести этот клад, если он только продается.
Веймарские любители искусств извлекли из этой коллекции все, что можно было из нее извлечь за срок, когда она была в их распоряжении. Уже в первую зиму она доставила великую радость избранному обществу, собиравшемуся у герцогини Амалии. Все старались набраться званий, ознакомиться с дивными резными камнями, и этой возможностью мы были обязаны великодушной владелице, позволившей нам многие годы наслаждаться этим бесценным кладом. Но незадолго до ее кончины она успела полюбоваться своими геммами, расположенными в двух ящичках одна возле другой в обозримом порядке, в каком ей
Но наши занятия искусством приняли и совсем другое направление. Я наблюдал цветовые феномены при самых различных обстоятельствах моей жизни и питал надежду их обнаружить и в сфере гармонии искусства, ради чего я, собственно, и начал в свое время мои наблюдения над цветом и светом. Друг Мейер набросал ряд композиций, в которых он располагал цвета то в последовательных переходах, то, напротив, в контрастном противостоянии для дальнейшей их проверки и всесторонней оценки.
Яснее всего цветовая гармония проявлялась в ландшафтах. Сторону, освещенную солнцем, всегда надо писать желтым и оранжево-красным цветом, но ввиду разнообразия явлений в мире природы названные цвета трансформируются в зеленовато-коричневые и зеленовато-синие. В пейзажах величайшие мастера живописи, почерпая цвета у природы, достигали в передаче естественных цветов большего, чем в исторической живописи, где художник при выборе цвета одеянии предоставлен самому себе и, не зная, как поступить, обращается к традиции, а подчас соблазняется и аллегорическим значением цвета, почему он и отходит от подлинно гармонического воссоздания цветовой гаммы.
Уделив столько места рассуждениям о пластических искусствах, я ощутил живую потребность возвратиться к разговору о театре и о моем касательстве к нему, высказать походя несколько соображений, чего я раньше вовсе делать не собирался. Чего, казалось бы, лучше воспользоваться благоприятствующей обстановкой и, будучи писателем, что-то сотворить для нового театра в Веймаре и для немецкого театра вообще. Ибо, если всмотреться попристальнее, нельзя не обнаружить, что между вышеназванными авторами вкупе с их творениями осталось еще немало пустого пространства, каковое можно было бы заполнить собою; на земле достаточно разнородного материала, который следовало бы просто и правдиво обработать, стоит только за него ухватиться.
Но чтобы сразу высказаться ясно и безо всяких обиняков, я напомню вам о моих первых драматических сочинениях, ибо, хоть они сами и причастны мировой истории, они уж слишком раздались вширь, чтобы годиться для подмостков. Позднее написанные мною драмы были рассчитаны на их восприятие скорее внутренним, чем внешним оком; широкого распространения на театральных сценах они не получили, отчасти и по причине их сугубо строгой поэтической формы. Но за долгие годы я постепенно освоил технику, так сказать, «среднего регистра», которая могла бы произвести на публику относительно отрадное впечатление. Но тут я ошибся в выборе драматического материала, или, точнее, этот материал овладел мною вопреки моей нравственной сути, так как он как таковой более, чем какой-либо, строптиво сопротивлялся драматической его обработке.
Уже в 1785 году меня ужаснуло, как голова Горгоны, «дело об ожерелье». Эта неслыханно дерзкая афера, как я уже тогда говорил, подрывала монархическую власть, досрочно уничтожала ее, и все события, с тех пор развернувшиеся, подтверждали мое предчувствие. Я уезжал с ним в Италию и с ним же, еще более обострившимся, оттуда вернулся. К счастью, мой «Тассо» был тогда еще не завершен, но потом всемирно-историческая современность всецело заполнила мое сознание.
На протяжении ряда лет я проклинал дерзких обманщиков и мнимых энтузиастов, с омерзением удивляясь ослеплению достойных людей, поддавшихся явному шарлатанству. Теперь прямые и косвенные последствия этой дури предстали передо мной в качестве преступлений и полупреступлений, в их совокупности вполне способных сокрушить самые прочные устои.
Но чтобы самому как-то утешиться и развлечься, я старался усмотреть забавную сторону в поведении этих чудовищ, и форма комической оперы, которую я уже давно признал одним из наиболее удачных драматических жанров, мне показалась пригодной и в применении к более серьезному сюжету, как, например, в опере «Король Теодоро». Поэтому я приступил к созданию стихотворного текста задуманной оперы, уговорив написать к ней музыку композитора Рейхардта. Не раз исполнялись удачные басовые арии, предназначавшиеся для этой оперы; другие номера, без контекста не имевшие самостоятельного
Но благодетельные духи, видимо, не парили вокруг этого замысла; работа над оперой оборвалась, и, чтобы не пропал затраченный труд, я переработал стихотворное либретто в пьесу в прозе. Ее главные персонажи были отменно воссозданы актерами новой труппы, показавшими себя зрелыми мастерами в этой тщательно осуществленной постановке.
Но именно потому, что игра актеров была на высоте, пьеса произвела тем более отталкивающее впечатление. Страшный, но вместе с тем и пошлый сюжет, смелая и беспощадная расправа с виновными всех отпугивали и не будили отклика в сердцах зрителей. Сам прообраз события, не столь отдаленный по времени, еще ухудшил впечатление, а так как тайные союзы сочли себя неуважительно затронутыми, наиболее представительная часть публики влияла на восприятие прочих. Женская деликатность чувств к тому же почла себя оскорбленной грубой развязкой намечавшегося романа.
Я был всегда равнодушен к непосредственному восприятию моих произведений и спокойно отнесся и теперь к тому, что моя пьеса, на которую я потратил столько лет, не удостоилась одобрения публики. Я испытывал даже известное злорадство, когда люди, не раз поддававшиеся обману, смело утверждали, что такому грубому шарлатанству их никогда бы не удалось провести.
Но я не извлек никакого урока из этого злоключения. Все, что меня волновало, незамедлительно обращалось в драматическую форму. И если «дело об ожерелье» волновало меня как мрачное предсказание, то теперь меня ужасала сама революция в ее крайних проявлениях как грозное осуществление пророчества. Трон рухнул, рухнули устои великой нации, а после нашего злосчастного похода грозили рухнуть устои всего мироздания.
Все это меня страшило и угнетало. Я замечал, к моему огорчению, что в моем отечестве увлеченно играют на тех же инстинктах и теми же идеями, готовя и нам такую же участь. Я хорошо знал многих благородных мечтателей, увлеченных теми же надеждами и настроениями, не понимая ни себя, ни сути совершавшегося. А в то же время явно дурные люди старались вызывать и множить недовольства, чтобы воспользоваться их возможными последствиями.
Яростным свидетелем моего озлобленного юмора оказался мой «Гражданин генерал». Меня побудил написать эту одноактную пьесу артист Бек, замечательный и самобытный исполнитель роли Шнапса в комедии Флориана «Два билета», в каковую Бек вложил как сильные достоинства, так и слабые стороны своего таланта. Поскольку маска Шнапса так пришлась ему впору, мы ввели в репертуар как бы его продолжение, небольшую комедию Антона Валла «Генеалогическое древо». Я отнесся с чрезвычайным вниманием к репетициям, оформлению и исполнению этого забавного пустячка и невольно проникся духом веселых дурачеств, присущих этому разгонному водевилю, и на меня нашел стих вывести в третий раз на подмостки пресловутого Шнапса. Так я и поступил; как всегда, работал с усердием и над этой пьеской. Будет не лишним сообщить, что туго набитый саквояж, фигурировавший на сцене, был подлинно французского происхождения: его подобрал мой Пауль во время нашего бегства из Франции. Великолепен был и Малькольми в кульминационной сцене, исполнивший роль благодушного зажиточного старого крестьянина, который, шутки ради, принимал самое отъявленное хамство за остроумную выдумку. Его изумительная игра была выше всяких похвал, он успешно соперничал с Беком в естественной подаче веселого текста. Но все напрасно! Пьеса произвела самое дурное впечатление, даже на друзей и благожелателей. Желая спасти себя и меня, они в один голос утверждали, будто пьеса написана не мной, а каким-то незадачливым литератором, я же только чуть-чуть подправил ее и, каприза ради, подписал своим именем.
Но никакой внешний неуспех не мог меня сделать чужим самому себе, я, напротив, тем упорнее замыкался в себе, и такое внешнее воссоздание духа времени служило мне своего рода утешительным развлечением. «Разговоры немецких беженцев» и оставшиеся фрагментом «Возбужденные» являются в не меньшей степени признаниями в том, что происходило в моей душе, как, позднее, и поэма «Герман и Доротея», почерпнутая все из того же источника. Правда, источник этот вскоре иссяк: писатель не мог угнаться за скоротечной всемирной историей и остался должным себе и другим, не завершив этой серии произведений; к тому же он увидел, что очередная загадка истории разрешилась таким решительным и нежданным образом.