Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Годы учения Вильгельма Мейстера
Шрифт:
Среди толпы мальчиков и девочек отметней всех оказались два гофмаршальских сына: младший — мой одногодка, а другой — двумя годами старше; тот и другой, по общему признанию, дети невиданной красоты. Я, в свой черед, едва увидев их, больше ни на кого не глядела. С той минуты я стала внимательнее к танцам, и мне захотелось танцевать как можно красивее. Как случилось, что и оба мальчика отличили меня ото всех? Так или иначе, мы сразу же стали закадычными друзьями, и не успело маленькое празднество прийти к концу, как мы уже уговорились, к немалой моей радости, где встретиться в следующий раз. Окончательно пришла я в восторг, когда наутро получила от каждого из них по букету цветов
Знакомые сверстники теперь уже постоянно приглашали нас вместе, но мы исхитрились так это скрывать, чтобы родители знали не более того, что мы считали нужным.
Итак, у меня сразу оказалось два воздыхателя, я не знала, кому из них отдать предпочтение; оба нравились мне, и мы все трое отлично ладили между собой. Внезапно старший тяжко заболел; сама я не раз тяжело болела и постаралась порадовать страдальца, посылая ему приятные пустячки и подходящие для больного лакомства; родители его оценили такое внимание и, вняв просьбе любимого сыночка, пригласили меня и моих сестер навестить его, едва только он поднялся с постели. Он встретил меня с недетской нежностью, и с того дня я сделала выбор в его пользу. Он сразу же предостерег меня от всякой откровенности с его братом; но пламень уже нельзя было утаить, а ревность младшего послужила завершающим штрихом к роману. Братец строил нам бесконечные каверзы, злорадно старался омрачить наше счастье, лишь умножая тем самым чувство, которое силился истребить.
Итак, я обрела желанного ягненка, и эта страсть оказала на меня то же действие, что и болезнь, я притихла и устранилась от шумных радостей. Умиленная душа искала уединения, и тут я вспомнила о боге. Он вновь стал моим наперсником, и мне ли забыть, какие слезы я проливала, молясь за мальчика, продолжавшего прихварывать.
Как ни много детского было в этих чувствах, они немало способствовали развитию моей души. Вместо обычных переводов наш учитель французского ежедневно требовал от нас писем собственного сочинения. Я изложила историю своей любви под именами Филлиды и Дамона. Старик учуял правду и, чтобы склонить меня к откровенности, всячески хвалил мое сочинение. Я расхрабрилась и разоткровенничалась, ни на йоту не отступая от истины. Не помню уж, на каком месте он нашел случай сказать:
— Как это мило, как натурально! Но пускай простушка Филлида поостережется, это может завести далеко!
Мне было обидно, что он не желает принять всю историю всерьез» и я с досадой спросила: что он разумеет под словом «далеко»?
Он не стал церемониться и высказался так недвусмысленно, что мне едва удалось скрыть испуг. Но верх взяла досада; оскорбившись тем, что у него могут быть такие мысли, я овладела собой и, в стремлении оправдать свою прелестницу, заявила, вспыхнув до ушей:
— Однако ж, милостивый государь, Филлида девушка честная!
Но у него достало зловредства поднять меня на смех в моей честной героиней и, жонглируя французским словом «honn^ete», применить к Филлиде все значение слова честность. Я почувствовала, что поставила себя в смешное положение, и была до крайности смущена. Не желая меня отпугнуть, он прервал разговор, но при случае не раз возвращался к нему. Сценки и рассказики, которые я читала на уроках, часто давали ему повод подчеркнуть, сколь слаба защита тая называемой добродетели против соблазнов страсти. Я перестала возражать, но возмущалась втайне, и намеки его стали мне в тягость.
С добрым
Филлида быстро подрастала; окрепла здоровьем и увидела свет. Наследный принц женился и вскоре после кончины своего отца вступил на престол. Двор и город оживились. Для любопытства моего появилось теперь немало разнородной пищи. Спектакли сменялись балами и всем, что им сопутствует. И хотя родители по мере сил старались нас ограничить, однако я была представлена ко двору и мне приходилось там появляться. Отовсюду нахлынули чужеземцы, в каждом доме собирался большой свет; нам самим несколько кавалеров были рекомендованы, несколько других представлены, а у дядюшки моего был сбор всех наций.
Мой почтенный ментор не уставал остерегать меня деликатно, но наставительно, а я по-прежнему втайне на него злилась. Его утверждения ничуть не были для меня убедительны, и, может статься, права была тогда я, а он неправ, считая женщин во всех случаях столь слабыми; но говорил он так настойчиво, что в конце концов меня взяло сомнение, не прав ли он, и тут я с горячностью заявила ему: «Коль скоро опасность так велика, а сердце человеческое так слабо, мне остается молить бога, чтобы он оберег меня». Мой простодушный ответ явно порадовал его, и он похвалил мое намерение; но я-то отнюдь не думала так всерьез; на сей раз это были пустые слова, ибо тяга моя к Незримому почти совсем угасла. Оживленная толпа, которой я была окружена, рассеивала меня и, точно бурный поток, увлекала за собой. То были самые пустые годы в моей жизни. День-деньской болтать ни о чем, не иметь ни одной здравой мысли, порхать, да и только, — вот каково было главное мое занятие. Даже любимые книги не приходили мне на ум. Люди, меня окружавшие, понятия не имели о науках; это была немецкая придворная среда, а у нее в ту пору не было и намека на культуру.
Весьма вероятно, что такой образ жизни привел бы меня на край гибели. Я жила бездумно, одними лишь чувственными радостями, не сосредоточиваясь, не молясь, не размышляя ни о себе, ни о боге; но я вижу в том милость провидения, что не пленилась ни одним из многих богатых и нарядных красавцев мужчин. Они были развратны и не скрывали этого, что и отпугивало меня; речь свою они уснащали двусмысленностями, что шокировало меня, и я держалась с ними холодно; их распущенность временами превосходила всякое вероятие, и я позволяла себе быть с ними грубой.
Вдобавок старик мой однажды доверительно поведал мне, что большинство этих распутных молодчиков ставили под угрозу не только что добродетель, но и здоровье девушки. Теперь уж они и вовсе стали для меня страшилищами: я боялась даже, чтобы кто-то из них близко подошел ко мне, я остерегалась коснуться их стаканов и чашек, а также стула, с которого встал один из них. Таким манером я нравственно и физически изолировала себя, все же расточаемые ими комплименты принимала горделиво, как заслуженный фимиам.
Из числа приезжих, обитавших в ту пору у нас, выгодно выделялся молодой человек, которого мы в шутку прозвали Нарциссом. Он снискал себе добрую славу на дипломатическом поприще и надеялся, ввиду больших перемен при нашем новом дворе, быть повышену в ранге. Он не замедлил познакомиться с моим отцом, и его познания, его поведение открыли ему доступ в замкнутый круг достойнейших мужей. Отец много говорил ему в похвалу, а красота его облика производила бы еще большее впечатление, если бы все его существо не дышало самодовольством. Я его видела и одобряла, но беседовать нам не случилось ни разу.