Собрание сочинений в десяти томах. Том третий. Из моей жизни: Поэзия и правда
Шрифт:
Первоначальное намерение — предоставить моей внутренней природе развиваться согласно ее особенностям, а внешней — воздействовать на меня согласно ее свойствам — вовлекло меня и ту своеобразную стихию, в которой был задуман и написан «Вертер». Я стремился внутренне освободиться от всего чуждого, с любовью смотреть на то, что происходит вовне, и подвергнуть себя воздействию всех существ, каждого на его собственный лад, начиная с человеческого существа и далее — по нисходящей линии — в той мере, в какой они были для меня постижимы. Отсюда возникло чудесное родство с отдельными явлениями природы, внутреннее созвучие с нею, участие в хоре всеобъемлющего целого, так что любая перемена стран или местностей, времен дня или года — словом, все, чему суждено было свершиться, трогало меня до глубины души. Взгляд живописца слился со взглядом поэта, прекрасный сельский ландшафт, оживленный приветливой речкой, увеличивал мою склонность к уединению, благоприятствовал тихому и разностороннему созерцанию.
Но с тех пор как я покинул семейный круг в Зезенгейме и затем круг друзей во Франкфурте и Дармштадте, в груди моей оставалась пустота, которую я не в силах был заполнить. И вот я оказался в положении, когда чувство, если оно должно хоть сколько-нибудь быть скрываемо, нечаянно завладевает нами и грозит расправой всем нашим благим
Меж тем автор, дойдя до этой страницы задуманной им книги, впервые почувствовал, что у него отлегло от сердца, ибо лишь с этого места его книга становится тем, чем она, собственно, должна быть. Автор не представлял ее себе как нечто самостоятельное; ее предназначение сводилось к тому, чтобы заполнить пробелы в его жизни, пополнить некоторые отрывочные сведения и сохранить память о смелых попытках, позднее утраченных или заброшенных, хотя то, что сделано однажды, собственно, не может и не должно повторяться. Впрочем, автор напрасно стал бы сейчас взывать к своим померкшим душевным движениям, напрасно стал бы понуждать их вновь оживить ту милую его сердцу обстановку, которая так украсила его пребывание в долине Лана. К счастью, добрый гений автора раньше позаботился об этом и еще в пору всемогущей юности побудил его закрепить недавнее прошлое, воссоздать его и, в благоприятный час, набравшись смелости, его опубликовать. Вряд ли надо добавлять, что здесь имеется в виду книжечка «Вертер». О людях, выведенных в ней, так же как о мыслях и убеждениях, я кое-что все-таки расскажу здесь.
Среди молодых людей, прикомандированных к посольству на предмет подготовки к будущей служебной карьере, был один, которого мы без всяких околичностей звали «женихом». Его отличали ровные и спокойные повадки, ясность взглядов, определенность действий и речей. Его бодрая деятельность, его упорное прилежание до такой степени пришлись по душе начальству, что ему в скором времени было обещано назначение. На этом основании он счел себя вправе обручиться с девушкой, которая полностью соответствовала его характеру и желаниям. После смерти матери она энергично возглавила многочисленную семью, воспитывала младших братьев и сестер, являясь единственной поддержкой отца в его вдовстве, так что будущий супруг мог на то же надеяться и для себя, для своего потомства, — словом, имел основание рассчитывать на полное семейное счастье. Все вокруг, даже не имея в виду подобных своекорыстных целей, твердили, что это очень и очень достойная девушка. Она была создана не для того, чтобы внушать отчаянные страсти, но чтобы привлекать к себе все сердца. Легкий, изящный облик, чистая, здоровая натура и отсюда проистекающая жизнерадостная энергия, непринужденное и непредвзятое выполнение ежедневных необходимых обязанностей — все это соединилось в ней. Подобные качества всегда прельщали меня, я льнул к тем, кто ими обладал. Если мне и не всегда удавалось быть полезным таким людям, то с ними я всего охотнее делил наслаждение невинными радостями, которые всегда оказываются под рукой у молодых людей, так что далеко их искать не приходится. Хотя известно, что женщины для женщин и наряжаются, без устали стараясь перещеголять одна другую, но мне, по правде говоря, всего больше нравились те, которые, соблюдая простую опрятность, внушают другу или жениху спокойную уверенность, что все это делается только для него и что его жизнь и впредь будет идти без особых издержек и хлопот.
Такие особы не слишком заняты собой; у них хватает времени приглядываться к внешнему миру, а также душевного спокойствия, чтобы к нему приноравливаться, идти с ним в ногу. Они умны и понятливы, не прилагая к тому особых усилий, и для своего формирования не нуждаются в большом числе книг. Такова была невеста. Жених, в силу своего честного и доверчивого характера, охотно знакомил с нею всех, кого он ценил и уважал, и так как он большую часть дня усердно занимался служебными делами, то любил, чтобы его нареченная, управившись с хозяйством, развлекалась, гуляла или ездила на пикники с друзьями и подругами. Лотта — это имя сохранится за ней и в романе — была скромна и непритязательна: во-первых, по самой своей природе она тяготела скорее ко всеобщей благожелательности, нежели к исключительным привязанностям, во-вторых, она обещалась человеку, ее достойному, который заявил, что готов на всю жизнь связать свою судьбу с ее судьбою. Свежим, радостным воздухом веяло вблизи от нее. Если утешительно смотреть, как родители непрестанно заботятся о ребенке, то есть что-то еще более волнующее в заботах старшей сестры. В первом случае мы усматриваем естественное влечение и бюргергский обычай, во втором — добровольный выбор и душевную склонность.
Новый пришелец, свободный от каких бы то ни было уз, беззаботно расточающий знаки внимания девушке — невесте другого, которая не считала их за волокитство и потому принимала тем более радостно и непринужденно, к тому же еще обласканный доверчивой молодой парой, вскоре был очарован и увлечен до полного самозабвения. Досужий мечтатель, ибо все вокруг ему постыло, он обрел то, чего ему недоставало, в подруге, казалось, умевшей, несмотря на бремя своих далеко идущих забот, жить только мгновением. Ей нравилось, что он повсюду сопровождает ее, а он вскоре уже не мог существовать без ее близости, она как бы посредничала между ним и обыденной жизнью; при ее обширном хозяйстве они стали неразлучными товарищами в поле и на лугах, в огороде и в саду. Жених, когда дела ему позволяли, присоединялся к ним, все трое привыкли друг к другу и вскоре, сами того не зная и не желая, уже не могли друг без друга обходиться. Так провели они дивно прекрасное лето; то была настоящая немецкая идиллия: прозаической ее частью являлся плодородный край, поэтической — невинная любовь. Бродя среди спелых хлебов, они наслаждались свежестью росистого утра; песнь жаворонка, крик перепела веселили их души; затем наступали жаркие часы, разражались страшные грозы, но они лишь теснее льнули друг к другу, и постоянство чувств мгновенно тушило мелкие семейные недоразумения. Так один за другим текли будние дни, и всем им подобало быть отмеченными красным в календаре. Тот, кто вспомнит, что сказано о счастливо несчастном друге новой Элоизы, поймет меня: «Сидя у ног возлюбленной, он будет мять коноплю, не зная другого желания, как мять коноплю, завтра, послезавтра — всю жизнь».
Теперь лишь несколько слов, впрочем, ровно столько, сколько необходимо, о другом молодом человеке, чье имя впоследствии стало упоминаться даже слишком часто. Я имею в виду Иерузалема, сына одного свободно и тонко мыслившего ученого богослова. Этот юноша тоже служил при посольстве; внешность у него была приятная, рост средний, сложение хорошее, лицо скорее округлое, чем продолговатое, с мягкими, спокойными чертами, — словом, все, что положено
Эти Гесснеровы гравюры еще усиливали в нас любовь и интерес к сельской идиллии, а небольшая поэма, с восторгом встреченная нашим тесным дружеским кругом, на первое время затмила для нас все остальное. «Deserted Village» [32] Гольдсмита не могла не волновать умы людей наших взглядов и убеждений. Не живым и живо воздействующим, а уже ушедшим, отзвучавшим предстает в этом произведении то, что мы так любили видеть своими глазами и так страстно искали в настоящем, к чему так жаждали приложить свои неистощимые юношеские силы. Деревенское гулянье, престольные праздники и ярмарки, собрание старейшин под деревенскою липою, потесненное охочей до плясок молодежью, и, наконец, лица высших сословий, принимающие живое участие в сельских утехах. Как радостны эти праздники и как уместно здесь присутствие бравого деревенского священника, который умеет вовремя вмешаться, когда веселье переходит границы дозволенного, умеет быстро уладить или прекратить все, что может привести к распрям и раздорам. Мы снова видели и нашего доброго Векфильда в его хорошо нам знакомом кругу, но он присутствовал здесь уже не во плоти, а лишь как тень, возвращенная к жизни тихой, элегической жалобой поэта. Счастливой можно назвать уже самую мысль воссоздать невинное прошлое, овеянное легкой печалью. А как прекрасно удалась англичанину эта милая затея! Восторг перед очаровательной поэмой я разделил с Готтером, которому лучше, чем мне, удался перевод, предпринятый нами обоими: я перестарался, воспроизводя тонкую значительность оригинала на родном языке, и потому справился разве что с отдельными местами, а не с целым.
32
«Покинутая деревня» (англ.).
Если высшее счастье, как говорят, заключается в стремлении и если стремиться можно лишь к недостижимому, то здесь все как будто сошлось, чтобы сделать юношу, которого мы сейчас сопровождаем в его блужданиях, счастливейшим из смертных. Любовь к нареченной невесте другого, старания приобщить к нашей литературе лучшие произведения, созданные на других языках, усилия, направленные на изображение природы не только словами, но также карандашом и кистью, хотя и без настоящего владения техникой, — все это и в отдельности могло бы наполнить сердце и стеснить грудь. Но, видно, затем, чтобы вырвать сладостно страдающего юношу из этой обстановки и создать для него новый источник тревог, должно было случиться следующее.
В Гисене проживал Гёпфнер, профессор правоведения. Мерк и Шлоссер почитали его недюжинным знатоком своего дела и к тому же мыслящим и достойным человеком. Я уже давно хотел с ним познакомиться, и теперь, когда оба моих друга собрались его навестить, желая побеседовать о разных литературных вопросах, было решено, что и я приеду в Гисен. Но так как молодой задор, расцветающий в мирное и доброе время, частенько сбивает нас с прямого пути и мы, точно дети, стараемся извлечь из будней какую-нибудь забавную шутку, то было решено, что я явлюсь туда незнакомцем и, таким образом, вновь потешу свою страсть скрываться под чужим обличьем. В погожее утро, еще до рассвета, я двинулся из Вецлара вдоль Лана по прелестной долине — такие странствия всегда доставляли мне неимоверное наслаждение. Я сочинял, связывал воедино, перерабатывал и в тиши, наедине с собою, был весел и счастлив: так мне было легче управиться с тем, что неумело и бессистемно навязывал мне наш вечно противоречивый мир. Добравшись до цели моего странствия, я разыскал квартиру Гёпфнера и постучал в двери его кабинета. Услышав «войдите», я со скромной миной предстал перед ним и отрекомендовался студентом, едущим домой из университета, который решил по пути представиться некоторым почтенным лицам. К его вопросам касательно моей жизни я был подготовлен и рассказал ему вполне правдоподобную сказку в прозе, которой он, видимо, остался доволен; назвавшись юристом, я тоже не ударил лицом в грязь, так как знал его заслуги на этом поприще и то, что сейчас он занимается натуральным правом. Тем не менее разговор несколько раз замирал, и Гёпфнер, казалось, ждал, что я вот-вот протяну ему свой памятный альбом или же поспешу откланяться. Но я тянул время, дожидаясь Шлоссера, как всегда, уверенный в его пунктуальности. Он вошел, радостно встреченный своим другом, покосился на меня и словно вовсе обо мне позабыл. Но Гёпфнер вовлек меня в разговор, выказав тем свою гуманность и доброжелательство. Наконец я откланялся и поспешил на постоялый двор, где обменялся несколькими словами с Мерком, уговариваясь о дальнейшем.
Мои друзья намеревались пригласить к обеду Гёпфнера и заодно Христиана Генриха Шмида, который играл известную, хотя и подчиненную роль в немецкой литературной жизни. Для него, собственно, и был затеян весь этот маскарад, так как нам хотелось подшутить над ним в наказание за разные его грешки. Когда все уже сели за стол, я велел кельнеру спросить, не разрешат ли мне господа отобедать вместе с ними. Шлоссер, к которому очень шла известная суровость, стал возражать, говоря, что посторонний помешает дружеской беседе. Однако, благодаря настояниям кельнера и заступничеству Гёпфнера, заверившего, что я вполне порядочный человек, меня пригласили, и я поначалу держал себя за столом весьма застенчиво и скромно. Шлоссер и Мерк, ничуть не стесняясь присутствия постороннего, о многом говорили начистоту. В разговоре о важнейших литературных событиях упоминались имена наиболее почтенных литераторов. Я несколько осмелел и не обращал внимания, когда Шлоссер не без суровости, а Мерк даже насмешливо меня осаживали; все мои стрелы метили в Шмида, а так как мне были хорошо известны его слабые стороны, то они безошибочно попадали в цель.