Собрание сочинений в девяти томах. Том 5. Льды возвращаются
Шрифт:
В следующее мгновение он уже не размышлял об этом. Им владела одна только мысль: Шаховская.
Салон капитана, штурманская и рулевая рубка пылали, огненная стена отгородила Бурова от бака, от нее…
Огонь не остановил Бурова…
И вот она плыла рядом с ним, он ощущал ее, поддерживая на воде, помогая плыть. Они даже обменялись несколькими фразами.
На медной воде виднелись шлюпки и головы плывущих людей. Не только Шаховская и Буров прыгнули в воду.
Буров первым услышал стук мотора.
– Это катер Овесяна. Держитесь! – сказал он.
Теперь он даже помог Лене взобраться на подвернувшуюся
С катера ее заметили. Он повернул к льдине. На носу его виднелась фигура человека в брезентовом плаще.
Буров узнал академика.
Лена, сидя на льдине, дрожала. Буров был в отчаянии, не зная, как ее согреть. И вдруг вспомнил.
– Напрягайтесь, напрягайтесь! – закричал он ей. – Представьте себе однозначно, что лезете по скалам, поднимаете тяжести, боретесь с кем-то, отбиваетесь…
– Я постараюсь, – стиснув зубы, сказала Лена, кутаясь в мокрую куртку.
Буров знал, что волевая гимнастика доступна только волевым людям. Он видел, как Шаховская стала напрягать мышцы, расслабляясь, снова сжимаясь комком. Усилием воли она совершила тяжелую работу, заставляя себя уставать, изнемогать от напряжения. Взгляд ее был сосредоточенным и яростным… Она боролась, она умела и хотела бороться. Такие побеждают!
О себе Буров не подумал.
Подошел катер, стукнулся о льдину.
Лена встала во весь рост и легко перепрыгнула через борт, даже не опершись на протянутые с катера руки.
Буров вдруг сразу ослаб. Ему было стыдно, что его вытаскивали из воды, как утопленника.
Вода стекала с него ручьями, когда он, обмякший, полулежал на скамейке. Его мутило. Усилием воли он унял дрожь. Ведь смогла же это сделать Лена…
Потом он стал искать ее глазами. Шаховская сидела, укутанная в бушлат, у ног академика, который продолжал руководить спасением людей.
Буров, перешагивая через скамейки, перебрался к ней. Она протянула ему руку. Он хотел пожать ее, но Лена оперлась на его руку и вскочила.
Они стояли друг перед другом. Она принялась застегивать пуговицу на его мокрой рубашке.
И не было для Бурова минуты счастливее!
Кто-то похлопал его по плечу. Это был академик Овесян. Его всегда подвижное лицо было сейчас нетерпеливым, глаза возбужденно горели, седые кудрявые волосы встрепаны.
– Буров? – спросил он. – По фотографии узнал. Я в фотографиях на глаза смотрю. У кого есть огоньки – годятся. Таких выбираю.
Лена с улыбкой посмотрела на Бурова. Пожалуй, этого можно выбрать…
Матросы вытаскивали из воды людей, Буров стал помогать им.
Катер подошел почти к самой корме ледокола. Она все еще торчала над водой. Видимо, там образовался воздушный мешок, который и удерживал еще некоторое время судно…
Взяв на буксир шлюпки, катер повел их к берегу.
Глава третья. Губошлепик
Люда, хрупкая и решительная, стояла на ветру, закусив свои пухлые губы, и смотрела в море, словно могла перенестись туда, где зловеще что-то сверкало и откуда доносился сотрясающий землю гул.
Прижав к бедру сумку с красным крестом, порвав чулки и расцарапав коленки, она забралась на береговую скалу, где летом гнездилось множество птиц. Камень, говорят, выглядел белым от крыльев.
Во льдах в районе проснувшегося вулкана терпел бедствие ледокол. К нему по разводьям между ледяными полями отправился на катере академик Овесян. А ее, как она ни просилась, не взяли. И она ждала, не в силах совладать с дрожью, готовая отдать жизнь, чтобы кого-нибудь спасти…
Она смотрела на черное, подсвеченное красным небо и прижимала к себе сумку с красным крестом. В ней были бинты и все, что полагалось для оказания первой помощи. Но была в ней еще и общая тетрадка в мягкой обложке…
В ней записала Люда потом обо всем, что произошло на берегу.
«…Зачем я завела эту тетрадку? Чтобы вести дневник? Это было бы глупо. Я считаю совершенно бессмысленным делать «скушные и пошлые записи» только потому, что прошел еще один день, лил дождь или светило солнце и мама строго сказала мне что-то, а я плакала. Или какой-то мальчишка, у которого раньше оттопыривались уши, а потом он стал носить пышные волосы, чтобы было незаметно, сказал мне, что я губошлепик, а я после этого рассматривала перед зеркалом свои несносные губы и ревела…
Нет! Не для того завела я тетрадку. В ней нужно записывать только самое важное, только самое необыкновенное, что случится в жизни.
И это случилось. Я окончила школу. Я получила аттестат зрелости.
Сколько волнений, сколько зубрежки ради несчастных пятерок, утешительных четверок и… досадных троек, из-за которых приходилось краснеть перед мамой.
Ну вот! Школа позади, а мир, удивительный и зовущий, впереди!
Школа была старого типа, неспециализированная. Мама по старинке считала, что в детстве нельзя почувствовать склонность к чему-нибудь, хотя именно в детстве ее находят. Она настояла на общеобразовательной школе, окончив которую, «созрев», можно выбрать все, что хочешь: станок, лес, поле или вуз…
И вот я «большая»!.. Я «созрела»!.. У меня аттестат зрелости, а чувствую я себя «аттестованной незрелостью» и совсем не знаю, чего хочу.
Вчера все мы, девочки, в белых платьях, а мальчишки – в серых костюмах, и многие небрежно курили, – все мы по старой традиции собрались на Красной площади.
Я быстро-быстро ходила без подруг, наметив себе на камнях черту, где поворачиваться. Я исступленно думала, загадав, что при первом ударе курантов, в полночь, должна все решить.
Раньше все казалось просто. Я хотела стать великой актрисой, дирижером, пианисткой… Выйти на освещенную стену в красивом длинном, до пят, платье, ощутить озноб от тысяч устремленных на меня глаз, от которых сладко и жутко на душе. И потом, чтобы все исчезло, едва зазвучат первые аккорды и перенесут в необыкновенный мир и меня, и всех в зале, заставят рыдать или смеяться, ощутить счастье… Я хотела дарить людям счастье. Но я научилась только бренчать на рояле… Потом я мечтала пойти на самое опасное поприще, стать разведчицей в стане врагов… Но иная сейчас сложилась в мире обстановка… И произношение на иностранных языках у меня просто ужасное. А после событий, случившихся во Франции, всенародного гнева и победы друзей во всех главных странах Европы, мне уже хотелось изучать в Париже, Лондоне и Риме бесценные сокровища тысячелетней культуры, но на беду я понимала произведения только старых мастеров и никак не воспринимала «рыдающих красок» или «смеющихся линий», все еще модных на Западе.