Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Судья и его палач. Подозрение. Авария. Обещание. Переворот
Шрифт:
— Смерть предателям в лоне партии!
Кроме обоих маршалов, никто на замечание Б не откликнулся. Остальные изображали полное безразличие (за исключением Г, который довольно внятно пробормотал: «Идиоты!», однако прочие как бы пропустили мимо ушей и эту реплику). Партмуза, открыв сумочку, начала пудриться, Министр внешней торговли не отрывал глаз от бумаг, Министр сельского хозяйства уставился в какую-то далекую точку. Главный идеолог что-то писал, а Министр транспорта являл собой абсолютное соответствие своему прозвищу — Монумент.
В зал заседаний вошли А и В. Появились они не из тех дверей, что находились за спинами Министра тяжелой промышленности и Министра обороны, а из тех, что были позади Главного идеолога и Министра сельского хозяйства. На В был обычный синий костюм свободного покроя, на А — китель, но без орденов. В сел, А остался стоять возле своего кресла; он принялся сосредоточенно набивать трубку. В начинал карьеру в Союзе молодежи, даже возглавил его, но затем был снят с этого поста, причем отнюдь не по политическим мотивам, провинность носила иной характер. На какое-то время он исчез. Поговаривали, будто его посадили, однако толком никто ничего не знал. Внезапно он вновь вынырнул на поверхность, да еще сразу же — Министром госбезопасности. Ходили слухи о его гомосексуальных наклонностях. Хамоватый А
Зато А был прост. В этой простоте и заключалась его сила. Он вырос в степи, его далекие предки были кочевниками; власть проблемы для него не составляла, насилие представлялось ему чем-то вполне естественным. Он уже много лет жил в скромном, похожем на бункер доме, который прятался в лесу, неподалеку от столицы, и охранялся ротой солдат; стряпала ему старая повариха, его землячка. Он выезжал только на приемы глав иностранных государств или партийных лидеров, на редкие аудиенции, а также на заседания Политсекретариата, проходившие в правительственном дворце, зато каждый член Политсекретариата был обязан поодиночке являться для отчета к А домой, где тот принимал прибывшего летом на веранде с плетеными креслами, а зимой в рабочем кабинете, который был совершенно пуст, если не считать огромных картин, изображавших его родную деревню с фигурками крестьян, и еще более огромного письменного стола; А сидел за этим столом, а посетитель стоял перед ним. А был женат четыре раза. Три жены умерли, о четвертой никто не знал, жива ли она и, если жива, где находится. Кроме дочери, иных детей у него не было. Иногда к нему привозили из города девушек, он встречал их кивком, после чего они всего лишь сидели рядом и часами смотрели вместе с ним американские фильмы. Затем он засыпал в своем кресле, девушек отпускали. Раз в месяц ради него закрывали для публики Государственный музей изобразительных искусств, и он часами бродил по залам один. Современная живопись его не интересовала, зато он подолгу и с большой почтительностью простаивал перед старыми картинами, помпезной батальной живописью, перед портретами суровых властителей, обрекавших на смерть собственных детей, перед полотнами, где изображалась либо гусарская пирушка, либо степь, по которой мчится санная упряжка, а следом за ней — волки. Его музыкальный вкус был также весьма примитивен. Он любил сентиментальные народные песни, и на его день рождения всегда приглашали хор земляков в национальных костюмах.
Попыхивая трубкой, А задумчиво оглядывал сидящих за столом. Н каждый раз удивлялся, до чего невзрачным и тщедушным был А на самом деле, ибо на фотографиях и телеэкране он казался плотным, внушительным. А сел и заговорил — медленно, с запинками, повторами, большой обстоятельностью и занудной логичностью. Начал он с общих рассуждений. Двенадцать остальных членов Политсекретариата и кандидат П сидели неподвижно, они внутренне напряглись, их лица окаменели. Уже начало речи прозвучало для них сигналом тревоги. Они хорошо знали: когда А замышляет что-то особенное, он начинает с пространных рассуждений о революционном процессе. Похоже, ему всегда требовался большой замах, чтобы нанести смертельный удар. Вот и теперь он не без умысла завел свою многословную речь. Дескать, целью партии является изменение общества, тут ее достижения огромны, удалось внедрить в жизнь основные принципы нового строя, правда, пока они еще как бы навязаны людям и непривычны, народ мыслит по-старому, привержен суевериям и предрассудкам, погряз в собственничестве, поэтому снова и снова пытается ради узкоэгоистических целей расшатать устои нового общественного строя; народ еще недостаточно воспитан, революция продолжает оставаться уделом немногих, подлинных революционеров мало, массы не захвачены новыми идеями; хотя массы и вступили на путь революционных преобразований, их еще легко сбить с этого пути. Пока что революция способна утвердиться только силой, для чего нужна диктатура партии, однако и сама партия развалится без железной организации сверху донизу, так что создание Политсекретариата являлось в свое время исторической необходимостью. А сделал паузу и занялся трубкой, вновь разжигая ее. Все, о чем вещает А, подумал Н, — это избитая партийная догма; зачем он превращает заседание в урок политпросвета, вместо того чтобы сразу сказать главное, опасное? Кругом словеса, одни словеса. Все талдычат, как молитву, эти догмы, которыми от имени партии А обосновывает свое единовластие. Тем временем А перешел к делу. От замаха — к удару. Всякий шаг вперед, к конечной цели, прежним тоном продолжал А, оставаясь внешне невозмутимым, требует изменений в партии. Новые формы государственности себя полностью оправдали, сферы компетенции отдельных министров заданы естественным разграничением их деятельности; новое государство прогрессивно по сути, хотя и пользуется методами диктатуры. Это обусловлено практической необходимостью, сложившимися внешними и внутренними условиями; для решения практических задач партия как идеологический инструмент призвана время от времени реформировать государство; оставаясь своего рода константой, государство не способно на революционные преобразования, на них способна только партия, которой поэтому и надлежит контролировать государство. Только она может добиться видоизменения государства для решения революционных задач. Именно по этой причине партия не может не трансформироваться, ее структура должна целиком соответствовать каждому новому этапу революции. Сейчас партийная иерархия излишне строга, все решается наверху; это было уместно в период борьбы, которой руководила партия, но период борьбы завершен, партия победила, она взяла власть в свои руки, следовательно, теперь на очереди — демократизация партии, а затем и демократизация государства; однако для демократизации партии необходимо упразднить Политсекретариат; его полномочия будут переданы более широкому партийному форуму, ибо единственной задачей Политсекретариата было использование партии в качестве смертельного оружия против старого строя; ныне эта задача выполнена, старого строя больше нет, тем самым настало время ликвидировать Политсекретариат.
Н понял, какая на них надвигается опасность. Впрямую она не грозит никому, но косвенно — всем. Мысль А оказалась неожиданной. Ничто не предвещало такого выступления, впрочем, оно вполне соответствовало тактике непредсказуемости, которой пользовался А. Речь его была двусмысленна, зато вполне однозначен замысел. На первый взгляд эта речь следовала определенной логике и была выдержана в традиционно-революционном стиле, отточенном на бесчисленных подпольных сходках и массовых митингах времен революции. Но на самом деле тут крылся один парадокс, в котором
А выбил свою трубку (обычно это служило знаком того, что заседание Политсекретариата закончено и чьи-либо выступления нежелательны), как вдруг, даже не попросив слова, заговорил Министр транспорта Л. С места он поднялся не без труда. Было заметно, до чего он опьянел. Язык у него заплетался, он дважды начинал фразу и лишь после этого сумел сказать: заседание Политсекретариата не может считаться открытым из-за отсутствия О. Жаль, что пропала блестящая речь А, но порядок есть порядок — даже для революционеров. Все недоуменно глядели на Монумент, а тот, пошатываясь, хотя склонился над столешницей и оперся о нее обеими руками, с вызовом уставился на А; лицо Монумента с седыми кустистыми бровями и щетиной на щеках казалось белой маской. Возражение Л было бессмысленным, но формально справедливым. Бессмысленной была сама запоздалость возражения, ибо А своей пространной речью фактически и открыл заседание, но главное — Л сделал вид, будто не знает об аресте О и не понимает, что следующим может оказаться сам. В еще большее недоумение Н был повергнут тем быстрым взглядом, который А, вновь набивая трубку, бросил на В. Во взгляде сквозило удивление; получалось, будто А — единственный, кому не известно, что все остальные знают об аресте О; естественно, возникал вопрос, не распространен ли слух об аресте самим Министром госбезопасности без ведома А нарочно; с другой стороны, первое сообщение об этом остальные члены Политсекретариата услышали от Министра иностранных дел, следовательно, Б и В либо не успели, либо не сумели предварительно сговориться. Последующие слова А не опровергли такого предположения. А, вновь окутавшись облачком душистого дыма (английский табак фирмы «Tabako Balkan Sobranie Smoking Mixture»), сказал, что совершенно неважно, присутствует О на заседании или по какой бы то ни было причине отсутствует, ибо О все равно права голоса не имеет, а настоящее заседание созвано с одной-единственной целью — рассмотреть вопрос об упразднении Политсекретариата; решение по данному вопросу можно считать состоявшимся, поскольку выступлений против не было.
Как это часто бывает с пьяными, вся смелость и энергия Монумента вдруг разом иссякли, он уже хотел сесть на место, но тут Министр госбезопасности В холодно заметил, что О, видимо, отсутствует по болезни; это было бессовестной ложью, которой (если слух об О действительно распространялся самой госбезопасностью) В решил вновь вывести Л из равновесия, чтобы дать повод для его ареста.
— По болезни? — не удержался Л; опираясь правым кулаком о столешницу, левым он несколько раз стукнул по ней. — По болезни?
— Очевидно, — сухо отозвался В, перебирая бумаги.
Л перестал стучать и, онемев от ярости, плюхнулся в кресло. Через дверь, находившуюся позади Е и З, вошел полковник охраны, что нарушало правило, запрещавшее входить сюда посторонним во время заседаний Политсекретариата. Его появление предвещало нечто чрезвычайное — военный конфликт, стихийное бедствие, экстренное сообщение особой важности. Тем удивительнее, что полковник собирался лишь вызвать Л по срочному личному делу. Л заорал полковнику, чтобы тот убирался вон; полковник нерешительно ретировался, бросив перед уходом вопросительный взгляд на В, как бы ожидая поддержки, но тот продолжал возиться с бумагами. А рассмеялся; похоже, Л опять перепил, грубовато пошутил он, что обычно свидетельствовало о хорошем настроении; он посоветовал Монументу пойти и утрясти свои личные дела, тем более что, скорее всего, его ожидает сообщение о благополучном разрешении от бремени одной из его любовниц. Все захохотали — шутка не ахти, но напряжение было слишком велико, хотелось разрядить его, а кроме того, кое-кто бессознательно попытался этим смехом смягчить участь Л. По переговорному устройству А вызвал полковника. Тот вошел. Что, собственно, там стряслось, поинтересовался А. Жена Министра транспорта находится при смерти, доложил полковник, отдав честь.
— Ладно, ступай, — сказал А. — Иди домой, — проговорил А, обращаясь к Л. — Насчет любовницы я пересолил. Беру свои слова обратно. Я знаю, как ты к жене относишься. Иди, заседание все равно закончено.
Жест А выглядел вполне человечным, однако Министр транспорта был слишком напуган, чтобы поверить этой человечности. В своем пьяном отчаянии он не видел для себя иного выхода, кроме нового наступления. Он — заслуженный революционер, закричал он, снова вскочив, да, его жена лежит в больнице, это всем известно, однако операция прошла успешно, и он не позволит заманить себя в ловушку. Он, дескать, вступил в партию среди самых первых, раньше, чем А, Б и В, ничтожные карьеристы. Он вел партработу еще тогда, когда это было опасно, смертельно опасно. Он сидел по жутким, вонючим тюрьмам, его держали на цепи, как дикого зверя, по его ногам, закованным в кандалы, бегали крысы. Крысы! — надрывался он. Крысы! Он отдал партии все свое здоровье, его приговаривали к смерти.
— Товарищи! — всхлипнул он. — Меня даже выводили на расстрел. Солдаты уже встали напротив.
После побега, продолжал бормотать он, началось подполье, оно продолжалось до самой революции, великой революции, он водил отряд на штурм дворца с наганом в одной руке и с гранатой в другой.
— С наганом и гранатой я вершил историю, — заорал он; его уже нельзя было остановить, в его отчаянии, ярости зазвучало даже что-то величественное; опустившийся, пьяный, он вдруг снова почувствовал себя прежним легендарным революционером. Он жертвовал жизнью в борьбе против продажной верхушки, он сражался против тех, кто обманывал народ, боролся за правду, продолжал он кричать. Он хотел изменить мир, улучшить его, он шел на любые лишения, страдания, пытки и гордился судьбой, ибо знал, что сражается в стане людей бедных, униженных, и был счастлив погибнуть за правое дело, но теперь, когда победа завоевана, партия стала правящей, теперь он оказался на другой стороне, на стороне властей предержащих. — Власть испортила меня, товарищи, — кричал он, — я молчал, когда вокруг творились преступления, я предавал друзей, отдавал их госбезопасности. Так что же, молчать и дальше?