Собрание сочинений в пяти томах. Том 3. Романы и повести
Шрифт:
— Протокол вести? — спрашивает Хегу.
— С ума спятил, — подскочил трактирщик, — нечего тут писать, и спросил своего сына, резавшегося, как и вчера вечером, в конце стола с Мани Йоггу, Оксенблутовым Мексу и Хаккеровым Миггу в ясс, уладил ли он дело с полицейским.
— Отнес ему корзину красного, — сказал Сему, — тот уже нализался и дрыхнет.
— Может, приступить уже к делу? — спрашивает Херменли Цурбрюгген, речь, собственно, идет об этом «чучеле», муже его сестры, о Дёуфу Мани, лично он всегда был против этого брака, было бы лучше всего сразу прихлопнуть его прямо за
— А где учительница-то? — спрашивает трактирщик.
— Она в церкви, играет на органе, просидит там еще часа два, — говорит Оксенблутов Рёуфу, брат Оксенблутова Мексу.
— Ну и прекрасно, тогда, пожалуй, можно и начать, — рассудил трактирщик, его мнение таково: первым будет говорить Дёуфу Мани, у них как-никак в стране демократия.
А о чем ему говорить, выдыхает Мани, худой, слегка сгорбленный крестьянин, весь какой-то косой и кривой, когда встает; ему, как и всем в деревне, тоже нужны деньги, не настолько он глуп, чтобы не понять этого, пусть даже они будут стоить ему жизни, ведь жизнь так и так давно уж не радует его, так что пусть они собираются и пристукнут его, лучше всего, как предложил Херменли Цурбрюгген, прямо сейчас. Мани садится на свое место. Мужики потягивают красное вино и молчат.
Свои слова про «чучело» он берет назад, подает голос Цурбрюгген. Мани вел себя порядочно, прямо даже очень порядочно, остается только решить, кто его ударит за «Медведем» топором.
Но тут вдруг с лестницы раздается девичий голосок, Воулт Лаачер просил сказать, что все должно свершиться ночью, в следующее полнолуние. На лестнице нагишом стоит Хинтеркрахенова Марианли, те, кто сидит близко к лестнице, в смущении отвернулись, но она уже исчезла наверху за дверью.
— А девка-то его ничего, — ухмыляется Миггу Хаккер, тасуя карты и кивая на писаря.
Заткнулся бы, огрызается писарь, закуривая «Бриссаго», как будто евоная не побывала там наверху. А Сему говорит, разбирая свои карты, его невесту теперь силком не вытащишь от Ваути Лохера, так его, собственно, зовут, никакой он не Лаачер. В деревне вдруг такое стало твориться, какое разве только в немецких книжках с картинками увидишь, тех, что продаются в табачном киоске; и, посмотрев на свои карты, объявил: вини.
Значит, до полнолуния ничего не выйдет, рассуждает вслух трактирщик, не то они его ухлопают, а Лохер не даст им ни шиша.
— А на какой день падает полнолуние? — спрашивает хилый допотопный старикашка с космами белых волос, без бороды и с таким морщинистым лицом, будто ему давно уже перевалило за сотню.
Он не знает, говорит трактирщик, сначала Лохер сказал — через десять дней, а теперь говорит — в полнолуние. Чудно.
А потому что полнолуние будет в воскресенье, то есть через воскресенье, вот и пройдет десять дней, говорит старикашка, попивая красное винцо, и всем будет крышка. Ваути Лохер точно рассчитал,
Херменли Цурбрюгген вскакивает как ошпаренный. И они тоже знают, что Ноби Гайсгразер всегда знает все лучше других и что ему везде мерещится черт да его теща, но ему, Херменли, на это наплевать.
Он не притронется к деньгам, упорствует старик, не возьмет ни десятки.
— Тем лучше, отец, — выкрикивает ему в лицо Луди Гайсгразер, его сын, ему тоже уже под семьдесят; в таком случае все достанется ему одному, а старик пусть подохнет, как он того давно желает им — своему сыну и своим внукам, и весь стол с восемью Гайсгразерами хором кричит: сами все возьмем, одни!
Гробовое молчание в зале.
Тогда у него есть, пожалуй, что сказать, говорит своему сыну старик.
Но тот только смеется в ответ, нечего ему сказать, пусть лучше попридержит язык за зубами, а не то он пойдет к префекту в Оберлоттикофене и расскажет, от кого у его сестры двое внебрачных идиотов и кто обрюхатил его младшую дочь; если уж есть кто на свете старый греховодник, так это Ноби, старый козел, а они если даже и убьют Мани, так только потому, что им позарез нужен миллион.
— Может, еще кто хочет что сказать? — спрашивает трактирщик и вытирает пот со лба.
— Кончим на этом, — говорит Мани и идет к двери, протискиваясь промеж тесно сидящих крестьян, — прощайте пока. — И выходит.
Гробовое молчание.
— Надо приставить кого-нибудь к Мани, чтобы он не смылся, лучше даже двоих, а еще лучше, если караульные будут сменять друг друга, — говорит Оксенблутов Мексу.
— Надо бы организовать, — соглашается общинный писарь.
Опять гробовое молчание.
Наверху на лестнице показалась сияющая Фрида, голая, как и Марианли, и потребовала, тяжело дыша, как загнанная лошадь, бутылку беци.
Трактирщик распорядился, чтобы Сему принес еще одну литровую бутылку, и уселся, довольный, под застекленный навесной шкафчик с серебряным кубком от ферейна борцов, которого уже давным-давно не было и в помине, так что последнему борцу их общины, Оксенблутову Рёуфу, приходилось бороться со спортсменами из Флётигена.
Бингу Коблер, глядя остолбенело на Фриду, шепчет заплетающимся языком: это же его дочь.
А Сему, галантно изогнувшись, подал своей нареченной, стоящей перед ним в чем мать родила, бутылку, за что община дружно награждает его аплодисментами — он внес свою лепту в общее дело. Фрида кидается назад к Лохеру.
И только Рес Штирер, неподвижно сидящий, уставившись в одну точку, толстый крестьянин с красным носом и руками мясника, нарушает вдруг повисшую над всеми тишину, тяжело обронив: надо сделать так, чтоб все выглядело как несчастный случай, — посадить Мани под елью, а потом повалить ее.
— Под буком, — деловито предлагает общинный писарь, подхватывая мысль на лету. — Лучше всего под буком, что в Блюттлиевом лесу. Мы давно уже обещали церкви новую балку, а буковая лучше всего.
— Тогда нужно заранее подпилить бук, — обдумывает трактирщик, — иначе они слишком долго провозятся.