Собрание сочинений. Т. 1. Повести
Шрифт:
Три ружья одновременно вскинулись на него. Три человека припали к прикладам…
И тут Семен Тетерин уловил за кустами «Отвори да затвори…» — бездумно веселый, глупенький звук гармошки.
— Не стреляй! — крикнул Семен.
Но было поздно, два ружья разом грохнули, хрипло завизжала Калинка, бросившаяся под ноги качнувшемуся вперед медведю. Вялый ветерок понес пахнущий затхлостью дым пороха.
Медведь лежал темной тушей. Калинка бесновато прыгала возле него. Глухое эхо выстрелов умирало где-то далеко в лесных чащах.
Заглохло наконец эхо выстрелов, словно подавившись, Калинка оборвала сиплый визг, явственно доносился говорок переката в кустах… Семен, вытянув шею, с усилием вслушивался — ничего, только умильно воркует перекат.
Семен отбросил ружье, рванулся к лаве.
Над темным дымящимся бочажком лесной речки перекинуты три жерди, упирающиеся в связи из кольев. Застойная речка, неподвижные кусты, грубо сколоченная лава — нерушимый покой, уголок мирно спящего леса, редко навещаемого людьми. Пусто кругом и глухо. Только со стороны, из зарослей, ведет нескончаемую болтовню перекат.
Под тяжестью Семена настланные жерди возмущенно заскрипели. Он огляделся и в маслянисто-темной воде, по которой ползли клочья серого тумана, заметил что-то черное. Семен прыгнул с лавы, оглушил себя всплеском, окунулся с головой, достав и руками и ногами илистое дно, распрямился, громко плескан, побрел по грудь к плавающему черному предмету. Дотянулся, схватил — гармошка!
Подняв ее над головой, он пошел дальше, старательно вдавливая сапоги в илистое дно. Шаг, другой, третий… И с ужасом почувствовал, как что-то крупное, невесомое с робкой ласковостью прислонилось к нему.
Семен отшвырнул гармошку, запустил руки, пальцы сразу ощутили мягкую шероховатость сукна… С ленивым всплеском раздалась вода, показалось плечо, за ним сникшая голова с зализанными на одну сторону волосами.
Подымая эту сникшую голову, раздвигая кувшыночные листья, Семен потащил ношу к берегу.
Парня положили возле березы, почти на то место, где отдыхали перед охотой. Дудырев, склонившийся над ним, поспешно разогнулся, сорвал патронташ, сбросил пиджак, вылез из одной рубахи, другую, нательную, с треском разорвал на себе.
— В шею попало, — глухо обронил он.
Это были первые слова, произнесенные после выстрелов.
Митягин стоял в стороне, все еще сжимая в руках разряженное ружье. Семен, мокро шуршащий, сильно ссутулившийся, распространяя вокруг себя знобящий речной холодок, шагнул к нему, грубо вырвал из рук ружье, толкнул к распластанному на земле парню.
— Чай, фельдшер, как-никак — действуй!
Митягин упал на колени перед парнем, принял из рук Дудырева располосованную рубаху, засуетился — повернул вялую голову, низко-низко, как близорукий, склонился над раной, попросил:
— Тряпку какую намочите. Обмыть бы… Дудырев схватил кусок рубахи, передергивая от холода голыми плечами, бросился к реке, затрещал средь кустов.
— Ах ты беда, из шеи кусище вырвало, — жалобно бормотал Митягин. — Ах, беда так беда…
— Ты шевелись, а не плачь! — подгонял Семен.
— Тут и опытный врач не поможет, куда мне… В клинических условиях не сладят…
Появился Дудырев, встал за спиной Митягина, бережно держа в руках тряпку, с которой капала вода. Его пухлую грудь и плечи жалили комары, он передергивался и ежился.
— Пульс есть ли? — спросил он.
Митягин, выпустив тряпки, поспешно ухватился за руку парня, стал щупать запястье.
— Ах, господи, господи! Не учую никак — пальцы-то дрожат…
— К сердцу прильни, — посоветовал Семен. Так же послушно, как хватался ощупывать пульс, Митягин сдернул с лысины картуз, прижался ухом к груди.
— Эк, ополоумел! — Семен с досадой оттолкнул его. — Сквозь пиджак слушает.
Он грубо разорвал руками мокрую одежду, обнажил грудь парня.
— Теперь слушай…
Яйцевидная лысая голова долго пристраивалась, замерла… Замер сгорбившийся над Митягиным Семен Тетерин, замер продолжавший бережно держать в руках мокрую тряпку Дудырев. Снова беспокойно заелозила митягинская лысина. Семен и Дудырев не дыша ждали.
— Не прослушивается, — слабо произнес Митягин, подымая голову.
— Ну-кося! — Семен отстранил Митягина, тоже припал к груди, долго слушал, молча поднялся.
— Ну?.. — с надеждой спросил Дудырев.
— Не чуть вроде — ни сердца, ни дыхания.
— Сонная артерия… Пока в воде был да пока вытаскивали, сколько крови вышло, — бормотал Митягин.
— Может, искусственное дыхание сделать? — предположил Дудырев. — Вдруг да…
Он присел, взялся за раскинутые руки парня. Но когда он коснулся этих рук, то почувствовал — холодны, едва ли не холоднее той мокрой тряпки, которую только что держал в ладонях. Дудырев выпустил руки, помедлил с минуту, вглядываясь в бледное, какое-то стертое в сумерках лицо парня, с натугой встал, передернул зябко плечами, с усилием нагнувшись, поднял с земли свой пиджак и рубахи, стал молча одеваться.
А утро послушно, по привычке наступало. Блеклые звезды глядели утомленно и неверно. Над рваной кромкой хвойных вершин расплывался свет, пока еще мутный, какой-то мыльный — не заря, лишь далекий предвестник бодрой зари. И еще довольно темно — не разглядишь росу на кустах, хотя и чувствуешь тяжесть мокрой листвы. И не проснулись еще птицы… Утро? Нет, умирание обессиленной, состарившейся ночи.
В сумеречном пугливом освещении лежал на траве парень в черном костюме с растерзанной на груди рубахой. Он казался плоским, раздавленным, только носки сапог торчали вверх. Бросалось в глаза: одни штанина заправлена в голенище, другая выбилась.