Собрание сочинений. Т. 10. Жерминаль
Шрифт:
Но особенно взволновали весь край большие желтые афиши, которые по приказу правления были расклеены повсюду.
Там было напечатано крупными буквами следующее немногословное воззвание:
«Рабочие Монсу! Мы не хотим, чтобы заблуждения, прискорбные последствия коих вы недавно видели, лишили средств к существованию людей рассудительных и благонамеренных. Поэтому в понедельник утром мы откроем все шахты, а когда работа возобновится, мы тщательно и с полной благожелательностью рассмотрим создавшееся положение и те меры, кои способствовали бы его улучшению. Мы сделаем все, что будет справедливо и возможно сделать».
В течение утра перед афишами прошли все десять тысяч углекопов. Никто не произнес ни слова; многие покачивали головой, у других же ни один мускул на лице не дрогнул, и, прочитав, они уходили обычным своим неторопливым шагом.
До сих пор поселок
Но во всем поселке самым темным и немым по-прежнему был домик Маэ, где всех придавила тяжкая скорбь о погибших. С тех пор как жена Маэ проводила покойника мужа на кладбище, она не раскрывала рта. После сражения она позволила Этьену привести в дом Катрин, всю испачканную грязью, еле живую. Раздевая ее при Этьене, она увидела у нее на рубашке кровавые пятна и сначала подумала, что и дочь вернулась, раненная пулей. Но вскоре мать поняла, что в этот ужасный день пережитых потрясений для Катрин пришла наконец пора зрелости. Нечего сказать, хорош подарок! Теперь девка может рожать детей для того, чтобы жандармы их потом расстреливали! И мать ни словом не перемолвилась с дочерью, да, впрочем, не разговаривала она и с Этьеном. Он остался в доме, не беспокоясь о том, что его могут арестовать, и, как прежде, спал теперь на одной кровати с Жанленом; ему до такой степени тошно было возвращаться во мрак Рекильярской шахты, что он предпочитал ей тюрьму: его пробирала дрожь при мысли о том, как ужасно было бы прятаться в подземной тьме после всех этих смертей, как он боится, безотчетно боится солдатика, который спит там вечным сном под обвалившимися глыбами. Он теперь даже мечтал о тюрьме как об убежище в буре поражения; но его и не потревожили, и он проводил мучительные часы, не зная, чем заняться, как утомить свое тело. Вдова Маэ, казалось, не замечала Этьена, лишь иногда смотрела на него и на дочь злобным взглядом и словно спрашивала, зачем они тут.
Вновь все спали чуть ли не вповалку; старик Бессмертный занимал ту постель, где прежде спали малыши, а их укладывали вместе с Катрин, которую теперь не толкала в бок своим горбом бедняжка Альзира. Вдова, ложась спать, чувствовала, как опустел ее дом, как холодна постель, слишком широкая для нее одной. Напрасно она брала к себе Эстеллу, чтобы заполнить пустоту, ребенок не заменял погибшего, и вдова часами проливала безмолвные слезы. А дни потекли как прежде: все так же в доме голодали, и все не приходила избавительница смерть; они то тут, то там получали милостыню, которая оказывала несчастным плохую услугу, ибо только длила их страдания. Ничего не изменилось в их прозябании, только семья осиротела.
На пятый день, к вечеру, Этьен, которому невмоготу было смотреть на безмолвную вдову, вышел из дому и побрел по мощеной улице. Томительное бездействие постоянно побуждало его двигаться, идти куда-то, и он совершал долгие прогулки, шагал, понурив голову, бессильно свесив руки, и все думал об одном и том же, С полчаса шел он так и в тот день и вдруг, почувствовав мучительную неловкость, догадался, что товарищи вышли за порог и смотрят на него; последние остатки прежней его популярности развеялись после расстрела, — теперь стоило Этьену выйти на улицу, жители поселка с ненавистью смотрели ему вслед. Он поднял голову, увидел угрожающие лица мужчин и женщин, раздвигавших занавески на окнах; и, чувствуя пока еще немые их обвинения, еще сдержанный гнев, горевший в этих широко раскрытых глазах, запавших от голода и слез, он горбился, шел неровной походкой, спотыкался. А за его спиной все больше недругов провожало его пристальным взглядом, полным немого упрека. Этьену стало страшно: а что, если возмутится весь поселок, все выйдут из домов и закричат о своих муках? Он задрожал
— А ну повтори, проклятая! Повтори, что ты брякнула!
Катрин сказала, что она хочет вновь работать на Ворейской шахте. С каждым днем ее все больше мучила мысль, что она не зарабатывает на хлеб и мать лишь терпит ее в своем доме, будто бесполезное, всем мешающее животное. Если б она не боялась злых выходок Шаваля, то уже со вторника спустилась бы в шахту. Сейчас она повторила, заикаясь:
— Да что ж делать-то! Ведь нельзя прожить без работы. Пойду на шахту, так хоть хлеб у нас будет…
Мать оборвала ее:
— Попробуй только! Кто из вас первый пойдет туда работать, — удушу! Своими руками убью!.. Нет, это чересчур! Отца убили, а теперь на детях наживаться будут, заставят детей горб гнуть! Нет, хватит! Пускай лучше вас всех в гроб уложат и на погост снесут, как отца унесли.
И долгое ее безмолвие сменилось потоком причитании, в которых прорвался ее гнев. Хороша подмога, нечего сказать! Катрин, дай бог, заработает тридцать су в день. Ну, добавить еще двадцать су — заработок Жанлена, если господа начальники смилостивятся и дадут этому бандиту какую-нибудь работу. Всего, значит, пятьдесят су. А в доме семь ртов! Малыши только и умеют что есть. Как галчата, рты разевают! У деда, должно быть, в мозгах какое-то повреждение сделалось, когда он упал, и теперь он вроде как дурачок. А может, очень расстроился, как увидел, что солдаты в товарищей его стреляют.
— Верно, старый, я говорю? Совсем они вас доконали. С виду-то вы еще крепкий, а только никуда не годитесь.
Бессмертный смотрел на нее угасшими глазами, не понимая ее слов. Целыми часами он сидел теперь, уставясь в одну точку, ума у него хватало лишь на то, чтобы плевать не на пол, а в миску с золой, поставленную «для чистоты» рядом с ним.
— Насчет пенсии старику еще ничего не решили, — продолжала вдова. — Да наверняка откажут из-за нашей непокорности… Нет, я же говорю: только горя и жди от этих злодеев.
— Все-таки, — осмелилась вставить слово Катрин, — они обещали… В афише сказано…
— Убирайся ты со своими афишами!.. Обещали! Опять приманка! Поймают в ловушку и будут кровь из нас высасывать. Что им стоит теперь добренькими притворяться? Ведь пулями они нас уже угостили!
— Мама, а куда же нам деваться? Где жить будем? В поселке нас, конечно, не оставят.
Мать ответила неопределенным и грозным жестом. Куда они пойдут? Она этого не знала и избегала думать об этом, боясь сойти с ума. Куда-нибудь пойдут в другое место. Скрежет ложек о кастрюлю стал в эту минуту невыносимым, и, бросившись к Леноре и Анри, мать надавала им подзатыльников. Дети заревели, а тут еще ушиблась и завопила Эстелла, которая ползала на четвереньках. Мать успокоила ее шлепком: вот хорошо бы, если б девчонка до смерти убилась! И мать заговорила об Альзире, пожелала всем своим детям такого же счастья. Потом вдруг разрыдалась, уткнувшись головой в стену.
Этьен стоял молча, не смея вмешаться. С ним в доме теперь не считались; даже дети недоверчиво сторонились его. Но от слез этой несчастной женщины у него сердце переворачивалось, и он пробормотал:
— Ну, полно, полно! Мужайтесь! Мы постараемся как-нибудь выкарабкаться.
Вдова словно не слышала его, она причитала теперь тихим протяжным голосом:
— Ах, горе горькое! Да что же это такое! Ведь все-таки жили мы до этих всех несчастий! Хоть и ели сухую корку, а все-таки были все вместе… Да как это все случилось, боже ты мой! Что мы такое сделали? За какие грехи один в могиле, а другим хочется только одного: поскорее лечь в гроб! Ведь это правда, что нас, как лошадей, запрягли — тащи, кляча, воз, надрывайся. И до чего ж несправедливо на земле устроено: нам голод, мученье, а богачам сладкое житье. Мы для них богатство множим, а сами и надеяться не смеем отведать ничего хорошего. А когда надежды нет — и жить не хочется. Так дальше тянуться не могло. Нужно было передохнуть… Но если б мы знали, что случится! Кто бы подумать мог, что такая беда стрясется за то, что мы искали справедливости!