Собрание сочинений. Т. 17.
Шрифт:
Госпожа Виньерон пошла снова укладывать сына; а Пьер наконец поднялся с колен; г-н Виньерон спешно приводил в порядок комнату.
— Уж вы меня извините, господин аббат, — сказал он, провожая молодого священника до двери. — У меня, право, голова идет кругом… Ужасно неприятно. Все же надо как-то это пережить.
Выйдя в коридор, Пьер некоторое время прислушивался к шуму на лестнице. Ему показалось, что он узнает голос г-на де Герсена. В эту минуту произошел случай, который привел его в величайшее смущение. Дверь комнаты, где жил одинокий мужчина, медленно и осторожно приоткрылась, и оттуда быстро вышла дама — вся в черном; на секунду мелькнул силуэт мужчины, который стоял в дверях, приложив палец к губам. Дама обернулась и оказалась лицом к лицу с Пьером. Это случилось так внезапно, что они не могли отвернуться,
Это была г-жа Вольмар. После трех дней и трех ночей, проведенных взаперти в этом приюте любви, она выскользнула оттуда ранним утром с разбитым сердцем. Еще не было шести часов, она надеялась, что никого не встретит и исчезнет как легкая тень, проскользнув по пустым коридорам и лестницам; ей хотелось показаться в больнице и провести там последнее утро, чтобы оправдать свое пребывание в Лурде. Заметив Пьера, она, вся дрожа, пролепетала:
— Ах, господин аббат, господин аббат…
Увидев, что дверь в комнату Пьера раскрыта настежь, она, казалось, поддалась сжигавшему ее лихорадочному возбуждению; ей нужно было говорить, объясниться, оправдаться. Покраснев, она вошла в комнату первой, а он, смущенный всей этой историей, вынужден был последовать за ней. Пьер оставил дверь открытой, но она знаком попросила ее закрыть, желая довериться ему.
— Ах, господин аббат, умоляю вас, не судите меня слишком строго.
У него вырвался жест, говоривший, что он не позволит себе осуждать ее.
— Да, да, я знаю, что вам известно мое несчастье… В Париже вы встретили меня однажды позади церкви Троицы с одним человеком. А здесь вы узнали меня третьего дня, когда я стояла на балконе. Не правда ли? Вы догадались, что я живу здесь, в комнате рядом с вами, с этим человеком, и прячусь от людей… Но если бы вы знали, если бы вы знали…
Ее губы дрожали, в глазах стояли слезы. Он смотрел на нее, пораженный необыкновенной красотой, озарившей ее лицо. Эта женщина в черном, одетая очень просто, без единой драгоценности, предстала перед ним, снедаемая страстью, — она была совсем иной, чем обычно, когда старалась стушеваться. С первого взгляда она не казалась красивой — слишком она была смуглая, худая, с большим ртом и длинным носом; но чем дольше он на нее смотрел, тем больше очарования находил в ее облике, лицо ее становилось неотразимым. Особенно прекрасны были ее огромные глаза, блеск которых она всегда гасила, напуская на себя равнодушие; но они пылали, как факелы, в часы самозабвенной страсти. Пьер повял, что ее можно любить и желать до безумия.
— Если бы вы знали, господин аббат, если бы я могла вам рассказать, как я исстрадалась!.. Вы, вероятно, и сами догадываетесь, потому что знаете мою свекровь и моего мужа. Вы редко бывали в нашем доме, но не могли не заметить, какие там творятся гадости, хотя я всегда старалась казаться довольной и молча уединялась в своем уголке… Но прожить десять лет как бы вне жизни, не любить и не быть любимой, — нет, нет, это было свыше моих сил!
И она рассказала Пьеру свою печальную историю; она вышла за ювелира и испытала одни страдания, несмотря на кажущееся благополучие; ее свекровь — жестокая женщина с душой палача и тюремщика, муж — чудовище, физически уродливый, гнусный морально. Ее запирали, не позволяли даже смотреть в окно. Ее били, возмущались ее вкусами, желаниями, женскими слабостями. Она знала, что ее муж содержит на стороне девиц, но если она улыбалась какому-нибудь родственнику, если в редкие дни хорошего настроения прикалывала к корсажу цветок, муж срывал его, устраивал сцены ревности и с угрозами выворачивал ей руки. Долгие годы она жила в этом аду и все же надеялась: в ней было столько жизни, такая жажда любви, она так стремилась к счастью, упорно верила, что оно придет, и ждала его.
— Господин аббат, клянусь, я не могла не пойти на этот шаг. Я была слишком несчастна, всем существом своим я жаждала любви… Когда мой друг сказал мне, что любит меня, я уронила голову ему на плечо — и все было кончено, я навсегда стала его рабой. Подумайте только, какое это наслаждение быть любимой, встречать лишь ласку, нежные слова, предупредительность и внимание, знать, что о тебе все время помышляют, что где-то есть сердце, в котором ты живешь; какое наслаждение слиться воедино, забыться в объятиях друг друга, когда тело и душа объединены одним желанием!.. Ах, если
Она поднесла руку к губам, словно посылая поцелуй всему миру. Пьер смотрел на нее, потрясенный влюбленностью этой женщины, живым воплощением страсти и желания. И огромная жалость пробудилась в нем.
— Бедная женщина, — произнес он тихо.
— Нет, не перед священником я исповедуюсь, я была бы счастлива, если бы вы меня поняли… Я неверующая, религия не способна меня утешить. Некоторые утверждают, что женщины находят в ней удовлетворение, надежное прибежище, защиту от греха. Мне всегда становится холодно в церкви, меня пугает небытие… И я знаю, что нехорошо притворяться религиозной, прикрывать религией свои сердечные дела. Но меня к этому вынуждают. Вы встретили меня позади церкви Троицы только потому, что это единственная церковь, куда меня пускают одну, а Лурд — единственное место, где я лишь три дня в году могу пользоваться абсолютной свободой и отдаваться любви.
Она вздрогнула, горячие слезы покатились у нее по щекам.
— Ах, эти три дня, эти три дня! Вы и представить себе не можете, как пламенно я их жду, какая страсть сжигает меня, с какой неистовой болью я увожу воспоминание о них!
Пьер долго жил в целомудрии. Тем не менее он ясно представил себе эти три дня и три ночи, ожидаемые с такою жадностью, так ненасытно прожитые в комнате с закрытыми окнами и дверьми, втайне от всех — ведь даже прислуга не подозревала о присутствии там женщины. Объятия и поцелуи без конца, безоглядная самоотдача, забвение всего на свете, полное отрешение от мира во имя неутолимой любви! В такие минуты утрачивалось представление о времени и пространстве — одна жажда принадлежать друг другу еще и еще, до душераздирающей минуты расставания! Эта жестокость жизни вызывала у г-жи Вольмар дрожь, необходимость покинуть этот рай заставила ее, обычно такую молчаливую, излить всю накопившуюся в сердце боль. Слиться в последнем объятии, как бы раствориться друг в друге, а потом расстаться на долгие дни и долгие ночи, даже не имея возможности видеться!
— Бедная женщина, — повторил Пьер. Сердце у него сжалось, когда он представил себе эти мучения плоти.
— Подумайте, господин аббат, — продолжала она, — в какой ад я возвращаюсь. На недели, на месяцы небо закроется для меня, и я безропотно буду переносить свое мученичество!.. Окончилось счастье и вернется только через год! Боже милостивый! Каких-то три дня, каких-то несчастных три ночи за целый год — можно сойти с ума от желания, от мучительной безысходной тоски!.. Я так несчастна, господин аббат! Скажите, вы не думаете, что я все же честная женщина?
Пьер был глубоко тронут ее порывом, ее могучей страстью, ее искренним горем. Он чувствовал дыхание любви, опаляющей весь мир, могучее, всеочищающее пламя. Его охватила жалость, и он простил.
— Сударыня, мне жалко вас, и я бесконечно вас уважаю.
Тогда она замолчала и посмотрела на него своими большими глазами, полными слез. Потом схватила обе его руки, сжала их горячими пальцами. И она исчезла в коридоре, легкая, как тень.
Но когда она ушла, Пьеру стало еще больнее, чем в ее присутствии. Он распахнул окно, чтобы изгнать оставленный ею аромат любви. Уже в воскресенье, когда он узнал, что рядом в комнате спрятана женщина, его охватил целомудренный ужас при мысли, что она олицетворяет собой как бы отмщение плоти за непорочный мистический экстаз, царящий в Лурде. Теперь им снова овладело смятение, он понял всемогущество страсти, непреодолимую волю к жизни, заявляющую о своих правах. Любовь сильнее веры, и, быть может, в обладании кроется неземная красота. Любить, принадлежать друг другу, несмотря ни на что, созидать жизнь, продолжать ее — не в этом ли единственная цель природы, хотя и приходится подчиняться социальным и религиозным устоям? На секунду перед ним разверзлась пропасть: целомудрие было его последним оплотом, достоинством неверующего священника, жизнь которого не удалась. Пьер понимал, что погибнет, если, уступив разуму, даст волю велениям плоти. В нем проснулась целомудренная гордость, горячее стремление сохранить свою профессиональную честность, и он снова поклялся убить в себе мужчину, ведь он добровольно вычеркнул себя из числа мужчин.