Собрание сочинений. Т. 19. Париж
Шрифт:
Пьер от души поцеловал его и ушел весь в слезах, глубоко потрясенный. Никогда еще не случалось ему слышать такой отчаянной жалобы на беспомощность милосердия, какая вырвалась у этого старого простодушного ребенка, исполненного доброты. О, какая трагическая картина: человеческая доброта бесполезна, мир погряз в нищете и страданиях, несмотря на веками лившиеся слезы жалости и щедро раздаваемую милостыню! Как желанна была смерть христианину, как он радовался, что уходит из этого страшного мира!
Когда Пьер возвратился в мастерскую, со стола было уже давно убрано. Баш и Теофиль Морен беседовали с Гильомом, а трое сыновей вернулись к своим повседневным занятиям. Мария тоже заняла свое место за рабочим столиком против Бабушки; время от времени она вставала взглянуть на маленького Жана, который спокойно спал, прижав к сердцу ручонки. Все еще взволнованный, Пьер наклонился рядом с молодой женщиной над колыбелью, незаметно поцеловал ее в голову и, подвязав передник, стал помогать Том а регулировать мотор.
Тогда мастерская перестала
Тут размышления Пьера были прерваны, ему пришлось пойти за инструментом для Том а , и до него донеслись слова Баша:
— Сегодня утром кабинет подал в отставку. Виньон выбился из сил и решил отстраниться.
— Он продержался больше года, — заметил Морен. — И то уже хорошо.
Не прошло и трех недель после взрыва в кафе, как Виктор Матис был казнен, но в результате Монферран утратил доверие. Зачем, спрашивается, иметь главой правительства сильную личность, если по-прежнему взрываются бомбы, терроризируя население? А главное, он вызвал недовольство парламента, проявляя волчий аппетит, захватывая чужую долю. И на этот раз Виньон пришел к власти, несмотря на свою программу реформ, перед которой давно трепетали. Но при всей его честности ему удалось осуществить лишь самые незначительные реформы, он был связан по рукам и ногам и встречал бесчисленные препятствия; в конце концов он решил править подобно своим предшественникам, и вскоре все увидели, что Виньон и Монферран лишь в мелочах отличаются друг от друга.
— Вы знаете, уже снова поговаривают о Монферране, — сказал Гильом.
— Да, у него есть шансы. Его приверженцы действуют вовсю.
Потом Баш, ядовито насмехаясь над Межем, заявил, что депутат-коллективист, который наловчился свергать министерства, всякий раз остается в дураках, так как играет на руку той или иной группировке, а самому ему никогда не дорваться до власти.
— Ба! Пусть себе грызутся! — заключил Гильом. — В борьбе они преследуют личные цели, жаждут встать у кормила правления, захватить деньги и власть. Но все это не мешает эволюции, распространяются идеи и совершаются важные события. И все-таки человечество идет вперед.
Пьера поразили эти слова, и он снова погрузился в воспоминания. В мучительных поисках истины он окунулся в бездонную пучину Парижа. Париж — это гигантский бродильный чан, где бурлят жизненные соки человечества, все самое прекрасное и самое отвратительное, некая дьявольская смесь отбросов с драгоценными веществами, из которой должен получиться эликсир любви и вечной юности. В этом чане на поверхности — мутная накипь, представитель политического мирка Монферран, который задушил Барру, подкупая жадных до денег — Фонсега, Дютейля, Шенье, прибегая к помощи бездарностей — Табуро и Доверия, пользуясь всем, вплоть до сектантского фанатизма Межа и интеллектуального честолюбия Виньона. Далее орудовал всеотравляющий капитал — знаменитая афера с Африканскими железными дорогами, в результате которой восторжествовала крупная буржуазия в лице Дювильяра, развратителя нравов, разложившего парламент и подобно злокачественной язве разъедавшего финансовый мир. Но совершалось справедливое возмездие, и распространявший заразу Дювильяр заразил собственную семью: разыгралась отвратительная драма — мать соперничала с дочерью, и та похитила у нее Жерара, а сын Гиацинт уступил свою сумасбродную любовницу Роземонду модной кокотке Сильвиане, близость с которой афишировал его отец. Затем следовали бледные лица представителей старинной
Лишь теперь Пьер осознал, какие могучие процессы происходят в недрах этого чана, полного отбросов и нечистот. Его брат сказал, что, несмотря на ярко проявляющиеся в политике пороки, эгоизм, жажду наслаждений, человечество медленно, но неуклонно движется вперед! Какое значение имеет насквозь прогнившая, обессиленная и отмирающая буржуазия, не более жизнеспособная, чем аристократия, на смену которой она пришла, если из низов непрестанно поднимаются, притекают из деревень и городов все новые силы — неисчерпаемые человеческие резервы. Какое значение имеют разврат, моральная испорченность богачей и сильных мира сего, изнеженность, разнузданность, интерес к сексуальным эксцессам, если доказано, что все великие столицы, властительницы вселенной, властвовали, лишь отдавая дань этим крайностям цивилизации, религии красоты и наслаждений! И какое значение, наконец, имеют неизбежная продажность, ошибки и глупости прессы, если та же самая пресса является великолепным орудием просвещения, неумолкающим голосом общественной совести, могучим потоком, который, хотя и загрязнен, все же стремится вперед, унося все народы в необъятный океан грядущего всемирного братства! Отбросы человечества падают на дно этого гигантского чана, и нельзя ожидать, что каждый день добро будет торжествовать над злом, ибо нередко должны пройти года, прежде чем осуществится хоть одна надежда, — медленно, неприметно совершается процесс брожения, происходят превращения извечной материи, в недрах которой зарождается обновленное будущее. И если рабочие до сих пор трудятся в зловонных цехах и наемный труд представляет собой разновидность древнего рабства, если Туссены по-прежнему умирают с голода на убогой подстилке, как разбитые клячи, все же был день, когда идеи свободы бурно вырвались из этого огромного чана и облетели весь мир. И разве нельзя допустить, что, в свою очередь, идея справедливости, таящей в себе немало противоречий, вырвется из недр чана и, освободившись от накипи, явится, ослепительно сияя, неся человечеству возрождение.
Но вот Баш и Морен, беседовавшие с Гильомом, повысили голоса и вывели Пьера из раздумья. Речь шла о Янсене, который, будучи замешан во вторичном покушении в Барселоне, бежал оттуда, без сомнения, в Париж, — Башу показалось, что он видел его накануне. Столь ясный разум, столь непреклонная воля, такие дарования расточаются во имя столь отвратительной идеи!
— И подумать только, — неторопливо заговорил Морен, — изгнанник Бартес живет в крохотной убогой комнатке в Брюсселе, трепетно ожидая, что вот-вот восторжествует свобода, а ведь этот человек ни разу не обагрил кровью свои руки и три четверти жизни просидел в тюрьмах, страдая за дело освобождения народов.
Баш слегка пожал плечами.
— Да, свобода, свобода. Но она ничто, если не будет надлежащего общественного устройства.
И завязался их вечный спор — один отстаивал идеи Сен-Симона и Фурье, другой — идеи Прудона и Огюста Конта. Смутная религиозность бывшего коммунара, в настоящее время муниципального советника, сказывалась в исканиях умиротворяющей религии; а бывший гарибальдиец, с виду усталый преподаватель, обладал строго научным мышлением и верил в математически доказуемый прогресс.
Баш долго рассказывал о недавно состоявшихся торжествах в честь Фурье: верные последователи возлагали венки, произносили речи, — трогательное собрание твердых в своей вере апостолов, убежденных в прекрасном будущем, провозвестников нового слова. Затем Морен стал извлекать из своих туго набитых карманов тощие брошюрки, пропагандирующие позитивизм, манифесты, листовки с вопросами и ответами, где превозносился Конт и доказывалось, что его доктрина — единственно возможная основа будущей религии. Слушая, Пьер вспоминал их долгие споры в его домике в Нейи, когда он, потеряв почву под ногами, в поисках достоверности, пытался подвести итог умственным достижениям века. Он окончательно запутался в противоречиях и непоследовательных высказываниях своих предшественников. Исходивший от Сен-Симона Фурье частично его отрицал; и если Фурье ударялся в своего рода мистический сенсуализм, то Сен-Симон приходил к ряду абсолютно неприемлемых радикальных требований. Прудон разрушал, не создавая ничего взамен. Конт, разработав методологию и возведя науку на должную высоту, объявил ее единственной властительницей, но он и не подозревал о социальном кризисе, грозящем смести все вокруг, и под конец стал вдохновенно воспевать любовь, преклоняясь перед женщинами. Оба эти мыслителя отчаянно боролись с Сен-Симоном и Фурье, и при всеобщем ослеплении завоеванные ими совместно истины оказались затемненными и до неузнаваемости исказились.