Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Шрифт:
Он говорил, мы обнимались. Тоня хозяйничала за столом, слушала признания Павла, заливалась румянцем, исподтишка глядела на меня. Павел Столбцов, самый удачливый из ребят выпуска, тот Павел Столбцов, который так быстро выдвинулся, который руководит школами из области, умный, красивый, внушающий уважение даже Коковиной, этот Павел превозносит ее мужа, сам набивается в друзья! Тоня горделиво рдела.
Павел вспомнил, что Тоня неплохо поет, и они в два голоса запели в честь прошлых студенческих дней:
Коперник целый век трудился…Неумело
Когда-то я пел эту песню в один из самых счастливых и тревожных вечеров в моей жизни. Вчерашние солдаты, офицеры, школьники, рабочие, мы каких-нибудь три часа назад стали студентами. Мы шли, схватившись за руки, перед нами расступались прохожие. На мокром асфальте отражались городские огни. Впереди у нас вся жизнь. Хотелось верить, что у каждого из нас эта жизнь будет необыкновенной. Сердце сжималось от счастья, и охватывала тревога, что вдруг да неудача, вдруг да что-нибудь помешает этой необыкновенной жизни!
Коперник целый век трудился, Чтоб доказать Земли вращенье…Как это было давно! Каким наивным и глупым был я в те дни! Счастье молодости в неведении. Теперь я знаю, что моя жизнь — самая обычная, в ней нет и быть ничего не может необыкновенного. Нет, не Рембрандт, нет, не Микеланджело, даже не из тех многих незапоминающихся, чьи фамилии озаряют экран в начале кинокартины. Знаю, слава не коснется меня. Я уже прожил половину жизни, не стыжусь за нее, но и гордиться пока особенно нечем. Простой сельский учитель. Большего мне не дано. Все-таки что-то сделано, быть может, не так много, как хотелось бы, все-таки не зря проживу то время, которое отпустила на мою долю природа.
Студенческая песня… Она напоминает мне, как я изменился, повзрослел, потрезвел, поумнел, постарел…
Закинув назад голову, выставив белую шею, поет сильным, грудным, немного грубоватым и негибким голосом Тоня. Она еще свежа, у нее еще румянец во всю щеку, но я недавно заметил в ее проборе первые седые волосы…
Круто наклонив вперед лоб, собрав под подбородком жирок, поет Пашка Столбцов. Он изменился, пожалуй, больше нас обоих. А каков он теперь? Сейчас он для меня почти так же незнаком, как и любой другой инспектор облоно. Что-то мне в его словах не понравилось. В рассуждениях его о показательной школе было нескрываемое желание выдвинуться. Прежде я никогда не относился к его словам подозрительно. Может, я сам повинен в этом. Я изменился, растерял с годами былую доверчивость.
Полузабытая песня зовет к прежней дружбе, зовет раскрыть душу нараспашку. И какой смысл Павлу обманывать меня, льстить мне? Если на то пошло, я должен к нему подлаживаться, я — льстить. От него, наверное, иногда будет зависеть успех нашего дела. Нет, сказывается возраст, я излишне подозрителен, не мешало бы стать добродушнее и снисходительнее. Даже если он в чем-то тщеславен, то почему и не простить эту слабость? От человеческих слабостей свободны только покойники.
Я подтягивал песне и разглядывал Павла.
А на следующий день Василий Тихонович со своей обычной ядовитостью сказал мне:
— Что-то твой друг старается нас с тобой обворожить, что сваха на сговоре. Не из тех ли он, что на чужом горбу метят в рай въехать?
Я ответил, не скрывая обиды:
— На нашем с тобой горбу далеко не уедешь. Я лично надеюсь даже на горб Столбцова, авось при оказии в области облокотиться придется.
— Облокотился чиж на жабу в пруду, да потом перышки сушить пришлось.
— Все-таки я считаю удачей, что приехал Столбцов, а не другой инспектор.
— Ну, ну, не стреляй злым глазом из-под бровей. Верю на слово и молчу.
Павел пробыл у нас в школе десять дней, побывал на последних уроках, присутствовал на экзаменах, встретился даже с председателем Иваном Шубниковым, заглянул для беседы в райком партии. Вникал он во все с пристальной серьезностью, судил толково и доброжелательно, даже недоверчивый Василий Тихонович в конце концов отозвался:
— Я ошибся. Выходит, он мужик с головой. В таких случаях всегда приятно ошибиться.
Я провожал Павла до станции. У вагона мы обнялись.
— Ну, Павел, знай: буду помнить, что ты существуешь где-то там, — сказал я ему на прощание.
Он похлопал меня по спине, заглянул в глаза и легко вскинул свое располневшее тело на вагонную подножку — сильный, крупный, в добротном костюме, с плащом, перекинутым через руку.
— До скорой встречи! Встретимся в городе! — крикнул он.
А поезд, вдавливая рельсы в шпалы, медленно тронулся. Я пошел вслед за вагоном, отстал, помахал рукой.
И снова потянулись дни, одинаково беспокойные и в то же время не похожие друг на друга. Вечерами я опять ложился спать с ощущением нетерпения и досады: к чему ночь, зачем перерыв в жизни, скорей бы наступило утро.
Любой человек, пусть он будет самым обычным, самым заурядным из всех, просыпаясь по утрам, должен помнить: его ждут великие дела, только в этом случае он может считать себя счастливым.
Между мной и Тоней были мирные, хорошо налаженные отношения. Даже простые размолвки не омрачали их. Тоня убедилась, что столкновение со Степаном Артемовичем не принесло никаких неприятностей. Она начинала понимать: существует нечто большее, чем повседневные хлопоты — зарплата, квартира, картошка на усадьбе, обеды, одежда. Что-то высокое вошло в нашу жизнь. Она не задавала себе вопрос: что это? Ей достаточно было знать — это безопасно, это необычно, это красиво по-своему, и она чувствовала ко мне благодарность.
После встречи с Павлом она стала еще предупредительней ко мне, еще ласковей. Если я работал в своей комнате, Тоня поминутно шикала на Наташку: «Не шуми, папа работает». Если я засиживался за полночь, она входила и принималась упрашивать: «Утром тебе вставать рано, ложился бы…» А утром она бережно будила: «Вставай, Андрюша, опоздаешь… Умывайся быстренько, завтрак уже на столе». Я отвечал ей благодарностью и сдержанной лаской. Это была почти любовь.
Валентина Павловна жила тихой, затворнической жизнью: заботилась о муже, читала книги, поражала иногда меня осведомленностью в вопросах педагогики и непримиримостью своих взглядов. Она продолжала до сих пор считать, что мысли Василия Тихоновича о школе ненужные и даже вредные. Она постоянно повторяла: «У детей должно быть детство, а ваш друг отнимает его. Он тот же Степан Артемович, только изнанкой наружу». Она говорила, что Василий Тихонович из породы фанатиков, а фанатики всегда узкие, ограниченные люди. Василий Тихонович отвечал ей такой же нелюбовью, как-то при случае обронил по ее адресу: «Комнатный философ в юбке». Мое счастье, что эти два близких для меня человека почти не встречались.