Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Шрифт:
Говорят, у каких-то народов были свои священные деревья, к их подножию приносились дары. Для Саши таким деревом стала эта древняя сосна, стоящая на окраине села Коршунова.
Жизнь Саши, казалось, внешне шла однообразно: утром — дымящийся туманом Лешачий омут, днем — работа на лугах, вечером вместе с Игнатом сидел за учебниками — время уже ехать в институт сдавать экзамены. Проходил день за днем — и у всех одинаковый порядок.
Но внутри каждого дня были свои едва уловимые, никому со стороны не заметные радости и неожиданности.
Шел Саша по полю ржи, сорвал колосок, стал его разглядывать — почти налившийся, зеленый, жестко щекочущий
В другое время такое удивление перед простым колоском быстро забылось бы — мало ли чего ни придет в голову… Но теперь Саша запоминал его, бережно прятал где-то в глубине души: «Ужо расскажу потом…»
Прошел ли он с косой-литовкой свой первый в жизни загон, устал, облился потом; ночевал ли он на «Сахалине» за деревней Большой Лес среди комаров, приткнувшись у костра; наловчился ли под доглядом плотника Фунтикова «вынимать череп» вдоль по бревну — все эти маленькие радости и маленькие победы он заботливо хранил про себя, давал себе обещание: «Ужо расскажу потом…»
Каждый вечер, около одиннадцати часов, Игнат Егорович вытягивал за цепочку тяжелые, тусклого серебра часы и, прощелкнув крышкой, объявлял:
— На сегодня — шабаш.
Поскрипывая половицами, шел за перегородку к жене, кряхтя стаскивал сапоги.
Он был уверен, что Саша после команды «шабаш» задвинет, как наказано, в сенях засов, поднимется на поветь, нырнет до утра под одеяло.
Но часто случалось иначе… Саша задвигал засов, поднимался на поветь, хватал пиджак и… стараясь не скрипнуть воротами, ведущими на съезд, выскакивал во двор. Пиджак, путаясь в рукавах, он надевал уже на улице.
На шоссе, у поворота, он, запыхавшись, останавливался, ждал попутную машину. Иногда Саша поднимал руку и садился в кузов на добрых началах с шофером, иногда — зачем по пустякам тревожить рабочего человека — без особых приглашений на ходу перекидывал тело за борт. На крутом подъеме перед селом Коршуновой спрыгивал, не желая ни прощаться с шофером, ни благодарить его: шоферы — народ не слишком воспитанный, как правило, к словам благодарности требуют добавить пятерку за проезд.
Ночью при луне старческое безобразие сосны почти незаметно. Голые, перепутанные ветви кажутся живыми. Их неистовая страсть, застывшая в темном небе, невольно вызывает благоговейный ужас. Подчеркнутые резкими тенями складки, морщины, неровности на широком стволе поражают какой-то вековой мудростью. Ночью при луне старое дерево красиво…
К подножию сосны в ночной час Саша и приносил свое единственное богатство — светлые события прошедших дней, все то, что составляло его негромкое счастье.
Катя сидела на земле, опутанной бугристыми корневищами, раскинув по ним легкий подол платья, и слушала…
Кричал дергач на соседнем болотце, на небе, закрывая луну и звезды, владычествовала сосна. Одни на всем свете. Одни! В этом и счастье.
Саша заново переживал с Катей и удивление перед простым колоском, и усталость после косьбы, и гордость собой, что постиг мудреное плотницкое искусство — «вынуть череп»…
Даже Лешачий омут, даже солнце, что грело его, даже ветер, что охлаждал его мокрую спину, — все обычные радости хотелось передать ей, вызвать этим и у нее радость. Но слаб язык, мало нужных слов — сотой доли не в силах рассказать!..
И хоть все рассказать не под силу, а ночи всегда не хватает…
Между ветвей старой сосны небо начинает бледнеть, слабый свет открывает для глаз старческую немощь древнего дерева. С шоссе слышится шум первой машины.
В неясном пепельном свете Катино лицо кажется усталым и от этого каким-то домашним, привычным, но странно — на усталом лице возбужденно, горячо блестят черные глаза.
Она поднимается, тонкими пальцами заправляет за уши выбившиеся волосы, чуть приметным движением ресниц сообщает: «Пора…»
Даже не приласкает, не скажет ничего особенного, а только двинет ресницами, и за это движение, если б было можно, Саша готов упасть ей под ноги — пусть светает, пусть наступает день, пусть идет время! Все забыть, лечь бы так у ее ног, не уходить. Сил нет расстаться!
…А часа через три Игнат Егорович уже тряс Сашу за плечо, всякий раз удивляясь:
— Ну и спишь, хоть трактором тащи… Раскачивайся, братец, раскачивайся — самовар на столе. Не пристало нам с тобою выходить на работу позже колхозников.
Убедившись, что Саша раскачался и больше не спрячет голову под одеяло, Игнат Егорович поворачивался и, уходя, сообщал:
— Свежий воздух, оттого и сон крепок. — Спускаясь по шатким приступкам, углублял свою догадку: — Свежий воздух и молодость…
Они не виделись три дня.
Саша сидел в правлении вместе с бригадирами, принимал, стоя на зароде, с деревянных вил Лешки Ляпунова охапки сена, обсуждал вечерами с Игнатом Егоровичем особенности щелочных соединений — и все время он чувствовал, что впереди его ждет счастливая минута. С ним разговаривали; если зазевается, сердито кричали на него, советовались, просто сидели рядом — и никто не догадывался, что он не такой, как все, особенный, счастливый. У него впереди радость, у него впереди подарок! От этого Саша и с людьми был добрее. Лешке-крикуну подарил выкованный в кузнице наконечник остроги в пять зубьев, к Игнату Егоровичу, упрямо заставлявшему торчать над учебниками, минутами испытывал нежность. Все Саше казались по сравнению с ним обиженными — нельзя не быть добрым…
Он считал: осталось два дня — вечность, остался один — значит, завтра. И вот — утро! Пережить, перетерпеть каких-нибудь двенадцать часов. Сегодня уже не придется, как вчера, укладываться спать с безнадежностью — чуда ждать нечего, впереди ночь, глухое время!
Утро!.. За окном на солнце горит ствол березки, она, молодая, легкая, выкинула к неназревшему, блеклому небу макушку, перебирает на ветерке листья, сушит их от ночной росы, прихорашивается.
Игнат Егорович отодвинул от себя порожнюю чашку с блюдечком, невидящими, бессмысленными глазами уставился через окно на березку, озабоченно потер ладонью бритое темя и, вздохнув, сообщил: