Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Шрифт:
Сегодня закат разгорался медленно и скучно, — сухой, желтый, вверху лишь ласкала глаз нежная, прозрачная зелень, в которой дремало крошечное, мутновато-грязное облачко. За окном на обочине шоссе играли ребятишки. У них поперек толстого полена была перекинута доска, на один край доски укладывалась горсточка щепочек. По доске ударяли ногой, щепочки разлетались в разные стороны. Один из мальчуганов ползал на четвереньках, искал раскиданные щепочки. Остальные прятались — кто за калитку соседнего дома, кто за угол, кто ложился под забор. Пока все
Павел Мансуров без интереса, с равнодушием следил за игрой, продолжал мучительно думать.
Как он будет жить теперь? Чем ему заниматься? Никакой нет специальности, никому не нужен. Тупик.
Вернулась Анна из школы, где занималась с учениками, оставшимися на осеннюю переэкзаменовку. Осторожно ступая, прошла к столу, положила книги, скрылась в спальне. Оттуда послышалось шуршание одежды. Через минуту, в ситцевом халатике, так же бесшумно прошла на кухню. Зашумел примус, донесся запах поджаренного лука.
Павел не жаловался Анне, не заводил с ней откровенных разговоров, по-прежнему они больше молчали друг с другом. И все же падение Павла сблизило их. Он сидел дома, не имел возможности никуда выходить, она была рядом с ним. За одно это Павел был уже благодарен ей. Анна не навязывалась с сочувствием, держалась незаметно, всегда была занята своим, что-то читала, что-то шила, что-то делала по хозяйству. Но по сравнению с прошлыми днями у нее появилось чуть приметное внимание и даже некоторая уважительность — не к нему, а, скорей, к его горю, которое она не могла не замечать, которому не могла не сочувствовать.
Вот и сейчас Павел не пошевелился на своем месте, по-прежнему рассеянно глядел на игру детворы, только мысли его чуть-чуть изменились. Но оттого, что изменились, они не стали покойнее…
Ей он нужен… Будет опекать, будет заботиться. Кто знает, придется, может, зависеть от ее внимания, даже от ее заработка квалифицированного педагога. После дерзких желаний, после высоких надежд законодателя человеческих судеб — приживал при жене, которую недавно в душе презирал…
Павел давно уже приглядывался к мальчугану, самому вертлявому и шумному из всей компании, в вылинявшей майке, просторно висевшей на угловатых загорелых плечах, в каком-то колпаке, сползавшем на глаза.
— А ты меня отыскал? Отыскал?.. Хошь, в нос дам! — доносился его высокий голос через закрытое окно.
Павла почему-то притягивал нелепый колпак на голове парнишки, сваливающийся на нос, заставлявший владельца заносчиво задирать вверх подбородок. Трудно было разглядеть его издалека в вечерних сумерках, по, как казалось Павлу, колпак был кожаный. С какой стати…
— Васька! Васька! — позвал женский голос. — По всему селу ищу, поганца! Иди козу с луга гони! Ночью, что ль, мне ее доить!
Паренек прекратил спор, высморкался, деловито вытер о штаны руку, покорно направился на сердитый голос. Когда он проходил мимо окна, Павел почувствовал, как вдоль спины от шеи к пояснице побежал холодок: «Черт возьми! Что за наваждение!» На голове мальчишки он узнал жалкие остатки кожаного картуза Мургина. Козырек сорван, но потертый сплюснутый верх был так знаком, так памятен, что ошибиться невозможно.
— Пакость какую-то напялил, побирушник. Скинь сейчас же! Скинь, тебе говорю!
Не фатализм — что тут особенного, если парнишка нашел брошенный Павлом картуз, — не испуг, что могут опознать, что пойдут толки и перетолки — на это теперь наплевать, — совсем другое встревожило Павла Мансурова. Встревожилась совесть. Она приглушила и острое чувство униженности, и пронзительную обиду, и даже ненависть к Курганову.
Ловчил, пакостил, даже перед собой притворялся, что-де для людской пользы суров и требователен… Блажь! Можно пережить унижение, можно смириться с тем, что вымечтанное будущее не удалось, но постоянно помнить о том, как притворялся, как изворачивался, лгал, лгал, лгал всем, вплоть до себя. Лгал попусту, ничего не добившись, ничего не получив за это! Всю жизнь станешь испытывать неуважение к себе. Всю жизнь. Да будь проклята такая жизнь! Не лучше ли поступить, как Мургин… Снять со стены ружье, вставить патрон, заряженный картечью, и оставить потомству не память о великих делах, а историю о трагической кончине да какой-нибудь сувенир, вроде картуза…
За дверью в кухне послышался чей-то незнакомый ломкий басок. Анна заглянула в комнату, сказала виновато и непривычно мягко, как уж давно не говорила с ним:
— Паша, тут пришли… Телефон надо снять.
От всего, что напоминало о прошлых заботах, о беспокойном времени, о власти, осталась одна вещь — телефон, старомодная коробка с ручкой, висящая на стене. Что ж, он уже не районный руководитель, ему некуда звонить, не от кого ждать звонков. Павел неопределенно кивнул головой: «Пусть снимают».
Вошел парень — круглолицый, безусый, в форменной связисткой фуражке, с сумкой через плечо. Он, верно, смутно понимал, что бывшему секретарю райкома его появление неприятно, поэтому смущался, от смущения сурово хмурился.
— Аппарат у вас в полной исправности? — спросил он, чтоб показать: я ничего не знаю, меня интересует только техника.
Павел не успел ответить: аппарат, молчавший столько дней, вдруг зазвонил, словно протестовал против того, что его хотят снять с насиженного места.
— Слушаем, — строго ответил связист и тут же протянул трубку Павлу. — Вас просят.
Торопливый, озабоченный голос Зыбиной сообщил:
— Павел Сергеевич, пришла телеграмма за подписью Курганова. Вас вызывают в обком. Срочно…
— Хорошо, — ответил Павел, повесил трубку, кивнул связисту: «Снимай».
В обком так в обком. Теперь бояться нечего.
Он с тупым равнодушием следил, как парень отвинтил розетку, снял аппарат, обнажив свежий, четкий рисунок невыгоревших обоев, обмотал шнур вокруг трубки. Все это, казалось Павлу, делает он вяло, с досадной медлительностью.