Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Шрифт:
Когда связист ушел, Павел старался не оглядываться на то место, где недоуменными тараканьими усиками торчали два откушенных проводка.
Кончилось заточение в четырех стенах: дорога от Коршунова до станции Великой, тряский кузов грузовика, тесно забитый колхозниками и леспромхозовскими рабочими, серый денек с ветром, срывающимся с сырых отавных лугов, с мелким дождичком время от времени, незатейливые разговоры о погоде, о поспевающих хлебах, о подрастающей картошке…
Павел Мансуров сразу же почувствовал себя ожившим. Вчерашние мысли показались
На станции перед отправкой поезда ему хотелось ходить, двигаться. Усилившийся дождь показался приятным. Павел шагал взад-вперед по дощатому перрону, вымок и чувствовал от этого наслаждение. Он как бы заново открыл для себя, что не стар, здоров, походка упруга, в каждом мускуле тела играет сила.
В вагоне его окружали незнакомые люди. Ни один из них не знал его прошлого. И то, что можно запросто беседовать, как обычный человек с обычными, вызывало у Павла новое, незнакомое прежде удовольствие.
В городе, на вокзале, он взял такси, проезжая по улицам, поглядывал из окна кабинки с независимым видом. Но такси везло его к зданию обкома, близилась встреча с Кургановым, и Павла начинало уже охватывать беспокойство. Хотелось верить, что не все пропало…
Еще вчера Павел твердо знал, что войдет в кабинет к Курганову с высоко поднятой головой, будет разговаривать с ним независимо, на дерзкий упрек ответит дерзостью. Терять нечего, — значит, нечего и бояться. Единственное утешение — дать почувствовать ту ненависть, которая душит в последние дни.
Но едва Павел открыл двери и шагнул в знакомый кабинет, огромный, как школьный спортивный зал, с высокими до потолка окнами, со столом для заседаний, накрытым красным сукном, длинным и торжественным, как ковровая дорожка царского выхода, увидел в самой глубине человека, по сравнению с масштабами кабинета, стола, высоких окон слишком маленького, как сразу появилась неуверенность, появилась робость. Павлу очень хотелось верить, что не все пропало, а сидящий в противоположном конце кабинета невысокий человек — влиятелен, слишком многое от него зависит. Робость вытеснила ненависть.
Приподняв голову, расправив плечи, упругой походкой, впечатывая каблуки сапог в звонкий паркет, Мансуров подошел к Курганову, с достоинством поздоровался.
— Садитесь, — кивнул Курганов. Он был свежевыбрит, крепкую шею мягко облегал воротник ослепительно чистой рубашки, коричневые веки непроницаемо прикрывали глаза. Руки Курганова, не по плотному телу небольшие, суховатые, листали бумаги.
— Товарищ Мансуров, — поднял Курганов ничего не выражающий взгляд — ни презрения в нем, ни снисходительной доброты, — я считаю, что вы в достаточной степени прочувствовали тот урок, который по заслугам получили…
Павел опустил глаза, чтобы Курганов не увидел в них радости: снова говорят ему об уроках, значит, снова имеют в виду будущее…
— Или, может быть, вы до сих пор считаете себя обиженным, до сих пор надеетесь свалить вину на обком?
— Я виноват. Кругом виноват. Получил свое. Мне тяжело… Больше ничего не могу добавить, Алексей Владимирович, — негромко ответил Павел.
Веки Курганова опустились, и опять по ним нельзя было понять — понравился ли ответ или просто секретарь обкома прячет досаду, не веря ничему и не сочувствуя.
— Мы могли бы ограничиться обычным: вписать вам выговор, наказать со всей партийной строгостью и отвернуться. Живите как хотите. Могли бы пересадить вас с партийной работы на низовую административную. Но!.. — Курганов возвысил голос и остановился, испытывая терпение Мансурова.
Мансуров с решительно сжатыми губами ждал, что последует за этим «по». Однако с души уже свалился тяжелый груз: решили не засовывать на низовую работу, значит, «но» кое-что обещает…
— Но легче всего наказать, легче всего отвернуться. Мы же не собираемся действовать облегченными методами. Самая святая обязанность руководителя — бережное отношение к кадрам. Наделали ошибок, наломали дров, хотели вывернуться, свалить свои грехи на обком — пусть-де расхлебывает Курганов… И все-таки мы помним, что вы человек с головой, что вы энергичны, деятельны, надеемся, что эту энергию можно повернуть на полезное для страны дело… Так вот, товарищ Мансуров, обком партии решил не ставить на вас точку, а воспитывать. Мы посылаем вас на учебу в Высшую партийную школу. Но помните: никто не сможет сделать вас настоящим, принципиальным руководителем, если вы сам…
Павел Мансуров слушал, покорно склонив голову. Партийная школа… Лучшего выхода он сам бы не мог придумать. Вряд ли он уже попадет обратно в эту область и наверняка навечно распрощается с коршуновцами. Счастливо им оставаться, нисколько не жаль… Все прекрасно, все как нельзя лучше.
Однако при прощании Курганов не протянул руки Павлу, кивнул холодно и отвернулся.
Отпечатывая по паркету шаги, Павел уносил в душе легкое презрение: «Держит марку. Показывает, что принципиален — личное отношение не мешает быть объективным… Испугался, милый, что молчать не стану, тебя вместе с собой вытащу на чистую воду».
В приемной он неожиданно лицом к лицу столкнулся с Игнатом Гмызиным, ожидавшим приема у Курганова. Павел кивнул Игнату так, как с минуту назад кивал ему самому Курганов — холодно, со скрытым презрением. Игнат в ответ тоже едва пошевелил бритой головой.
«А этот зачем тут? Не на мое ли место сватают? Если так, то славный подарочек. Пусть-ка сам повоюет, вместо того чтоб указывать и одергивать… А Курганов-то, Курганов — спасовал. Неожиданность!..»
Возбужденный, несколько оглушенный удачей, Павел пошел по коридорам обкома оформлять направление на учебу, повторяя про себя одно лишь слово: «Спасовал, спасовал…»
Уже вечером в номере гостиницы, покойно лежа на койке, Павел не спеша, трезво взвешивая все, открыл для себя то, что и при безделье, и при лихорадочных постоянных поисках ни разу не приходило в голову.
Нет, он был не прав — Курганов вовсе не спасовал перед ним. Курганов наверняка знал, что сброшенного секретаря райкома бояться нечего. Понимал, что каждый выпад его, Павла Мансурова, легче повернуть против него же самого. Есть вещи пострашнее, чем гнев какого-то обиженного Мансурова.