Собрание сочинений. Т. 3
Шрифт:
Порою Гелию думалось, что, может быть, действительно существуют где-то там в преобширной невидимости микромира эти самые платоновские эйдосы – идеи всех вещей, и вот взяли, да и скосорылились от обиды на советскую власть эти самые идеи. А от одного только этого их скосорыленного вида, скажем, бумажник советский выглядит так, словно создан он не для денег и документов, а для мокроты Суслова, Черненко и других кашляющих кремлевских кощеев. Глубокая же столовая тарелка представляется вашему удрученному взгляду, как ночной горшок, неровно сплющенный по какому-то унылому производственному недоразумению или из-за давления сверху Госплана… Вполне возможно, на большинстве производимых изделий просто не мог не отразиться весь бред многолетнего общественного нашего безумия – так что, скажем, калоша или женская туфля предъявляют вам при первом же взгляде, брошенном на эти предметы первой исторической необходимости, не сущностные
Так что дурацким нашим вождям, трезво подумалось однажды вовсе не глупому Гелию, очумевшим от непостижимых вспышек коллективного сопротивления своему режиму некоторых веществ и изделий, следовало бы судить в двадцатые и тридцатые годы не вредителей и не козлов отпущения. Судить следовало прямо все эти платоновские эйдосы и природные вещества, принимавшие еще в зачаточных проектах вредительские формы чахоточных заводов, дохлых шахт, стратостатов «Красный Даун», парализованных ледоходов, вездеходов «Паркинсон», разорительных каналов, самоубийственных ГЭС, паровозов, сходящих с дистрофичных рельс, велосипедов имени Альцгеймера и так далее… Проморгали, товарищи… Надо было всем этим ленинско-сталинским дегенератам довести дело практического богоборчества до победного конца и насильственно большевизировать враждебное природное окружение с тем, чтобы ни один, понимаете, сраный атом никогда уже не смел посягать на священные принципы демократического централизма в области стандарта качества. Тогда бы туалетная бумага не соседствовала с мясом в адской колбасе нынешних апокалипсических времен. Да и трико дамские не натирали бы нежные промежности бедных наших женщин так, что тик у них появляется на милых лицах от усилий по поддержанию внешне грациозного вида… Впрочем, все советское – значит отличное от нормального, и тут уж ни хрена не поделаешь с этой дерзкой загадкой природы…
Неужели, подумалось однажды Гелию в ужасе некоторого прозрения, неодушевленные вещества действительно сумели, как-то обфинтив ЧК и дьявольски хитрющего Ильича, отреагировать в далеком Октябре на внезапное отлучение обывателя от его частнособственнических, благородных с ними отношений?
Не поэтому ли поганенькая какая-нибудь туалетная бумажонка в учрежденческом сортире – ничтожней которой и одновременно полезней нет изделия на белом свете – просто умоляет тебя немного отныкать ее от рулона, унести отсюда к чертовой матери домой и превратить хоть на время из собственности социалистической в личную твою собственность, если уж тебе так совестно шлепнуть весь рулон целиком. Но ты превозмогаешь типично советское, пошленькое искушение, сумев все же как-то соразмерить свою справочную нужду в дефицитной туалетной бумажонке с нуждою в ней твоих коллег и сослуживцев, не всегда, надо сказать, отвечавших тебе столь же старомодной деликатностью и благородством сопереживания твоих гигиенических движений.
Неужели смогли вещи внушить поголовно всем обывателям, что одна шестая часть света начала в Октябре угрюмо необратимое движение к тем роковым временам, когда, скажем, мужские кальсоны и дамские лифчики не то что тошно будет носить, но они вообще исчезнут однажды, как и прочий ширпотреб, из поля зрения поколений?
Исчезнут, пропадут, уйдут в хитромудрое подполье, начнут набивать себе цену, а потому-то все теперь позволено. Казенное имущество не грех безбожно расхищать, превращая в собственное и безрассудно обгоняя темпами расхищения темпы воспроизведения всего сладострастно расхищенного… Так что же Горбачев этот без толку по воде бьет хвостом, поднимая вокруг тучи всевозможных бесов, когда необходимо в экстренном порядке вернуть обществу людей собственность и свободу,насильно отнятые у них в семнадцатом, чтобы не развалились остатки нашего дома до совсем уже помпейского состояния!… Эх, Время, Время, до чего ж дозволило ты нам довести самих себя, что в такой вот критический момент под руками у тебя и у нас не оказалось деятеля порешительней и подальновидней!… В общем, подумав однажды о плодах такого вот развитого заговора обывателей и вещей в масштабах всего нашего псевдосоциалистического государства – заговора, целью которого, безусловно, являлся тотальный дефицит поголовно всех товаров, вкупе с посрамлением мистически всесильного Госплана, – и помножив плоды эти на долгие годы борьбы, побед и силу нарастания неумолимой энтропии в казенной торговой сети, Гелий ужаснулся близости неминуемого краха всей Системы, а может быть, даже и всей Империи.
13
Он ее поминал уже несколько месяцев со странным чувством все того же спортивного боления за нее и одновременно с полнейшим равнодушием к судьбе советского монстра.
Вот о нем он и думал по дороге к НН, решив в ближайшее же время плюнуть раз и навсегда и на него, и на всю эту непотребную туфту современности. Харкнуть с гадливостью, тайно набравшейся в душе за все эти похабные годы, и вообще уйти с головой в тихую частную жизнь. «Благо, средств для этого вполне хватит после сдачи за бугром изделия и получения моей доли в “зелени”… да, сволочь бесовская, в “зелени”…»
Предчувствие чего-то такого небывалого и совершенно чудесного, что должно случиться с ним и с НН именно сегодня, все нарастало радостно в его душе и нарастало. И чтобы умерить странное душевное волнение, которого он давно уже не испытывал в своей тоскливой жизни, Гелий специально заставил себя думать о конечном смраде советской истории.
Обычно мысли такого рода даже пикнуть не смели, даже не смели заявить о своем существовании, привычно ютясь в каких-то там затхлых чуланчиках мозга. Хотя в том, что судьбе родной страны, точно так же, как его собственной судьбе, существенно поднагадила на важном жизненном повороте нечистая сила,он с некоторых пор нисколько не сомневался.
«Монстр наш советский, конечно, ухитрился пропить, прожрать, расхитить и изуродовать почти все отныкан-ное им у царской Империи и имперского общества, но, что там ни говори, а все гости были в гости к нам… сравнительный царил на улицах порядок… президент США одной ногой стоял в Белом доме, а другой торчал в атомном бомбоубежище… гений Габриэля Гарсия Маркеса считал нашенского монстра, пусть даже по неимоверной своей глупости, но, как бы то ни было, путеводным светочем равенства и мировым балансиром социальной справедливости… Грэм Грин, черт возьми, на что уж умный господин – и то на моих глазах ссал банкетным кипятком в люстру Большого Георгиевского зала, ибо в волшебном блеске хрустальных кристаллин мерещились ему образы земного рая или какого-то своего, заветного и глубоко личного католического идеала… а ведь ни Маркеса, ни Грина… опять тут зелененькая мразь мельтешить начинает… брысь, сучка, брысь… ну никуда от этой пакости не деться!… ну наглые твари!… не завербовывал Международный отдел ЦК ни Грина, ни Маркеса для публично почтительного отношения к советскому монстру и коленопреклоненного вылизывания его красного гнойного зада».
С этими неприятными поминальными мыслями Гелий поднялся на нужный этаж. За миг до того, как нажать на кнопку звонка, мысли эти враз смыло порывом свежести, дивной переменой душевной погоды, а сердце вновь всколыхнуло сладостное волнение предчувствия чего-то такого небывалого, которое начисто перечеркнет все былое, и тогда… тогда… Он больше не мог оставаться наедине с этим, просто-таки взявшим его за грудки волнением. Позвонил.
14
Дверь ему открыла НН. Нежно уколотое духом хвои, в сладчайше грустное детство оступилось вдруг сердце, окончательно освободившись от сонма гражданских, малосущественных, оказывается, для интимной, то есть личной жизни пристрастий. В столовой блистала празднично наряженная ель. Теплою волной окатило Гелия прямо на пороге обворожительное начало «айне кляйне нахтмузик».
В этой музыке, кроме нее самой, его необычайно вдруг возбудила благородная приправа к ней дамской предупредительности и предельно искреннего, дружеского угождения, на которых, как он считал, порою не меньше, чем на сексе, утверждаются брачные настроения.
Ибо к любимой красоте и к близости с женою можно, говорят, с годами спокойно привыкнуть, а благодарность к ней за истинность ее знания тебя, как себя, – всегда в сожительстве долгом нова и потрясающе неожиданна. Так что волна страсти охватывает, поговаривают редкие счастливцы, одного из супругов или их обоих из-за каких-то бытовых пустяков, незаметных постороннему глазу, и в самых неудобных для этого местах: за столом в ресторане, в самолете, в музее, на улице – в любой, одним словом, точке пространства их общей жизни.
У него сладчайше и нетерпеливо заныло сердце. Вспомнил, самовозбуждаясь, одну из премилых шуток НН: «Брак – это чувство нахождения в полной твоей собственности того, чего у тебя нет». Поставил все принесенные яства на пол.
«Сегодня… сегодня… это должно случиться сегодня, сколько можно тянуть? До разрыва?»
Радостная хозяйка чмокнула гостя в щеку и сразу же отстранилась от него, словно его тут и не было, – нанести последние штрихи на свои кухонные художества.
Что там голливудская красота и открыточная стройность фигур по сравнению с редчайшей в наши дни женственностью, которой веяло от телодвижений ее и каждого жеста! А от запястья руки, игриво сбросившей на пол шапку Гелия, пахло… тестом поспевающим пахло от милого запястья и обещанием умопомрачительного расстегая, во всех возможных смыслах этого обворожительного слова.