Собрание сочинений. т. 4.
Шрифт:
Старуха Фожа отвечала, что г-н Муре представляется ей Достойным человеком; единственный его недостаток, по ее мнению, это то, что он не религиозен. Но со временем он, конечно, вернется на путь истинный. И почтенная особа медленно завладевала нижним этажом, переходила из кухни в столовую, бродила по прихожей. Встречаясь с ней, Муре вспоминал день приезда аббата, когда его мать, одетая в какие-то черные обноски, не выпуская из рук корзины, которую она держала обеими руками, вытягивала шею, заглядывая в каждую комнату со спокойной непринужденностью человека, осматривающего назначенный к продаже дом.
С тех пор как аббат со своей матерью стали столоваться в нижнем этаже, третьим этажом завладели Труши. Они стали вести себя довольно шумно; грохот
— Послушайте, — сказал аббат Фожа, побагровев от гнева, — вы завтра же уложите свои чемоданы и уедете отсюда!
— С какой это стати? — спросила Олимпия без малейшего смущения. — Нам здесь неплохо.
Но священник резко оборвал ее:
— Молчи! Ты негодяйка и всегда только старалась как-нибудь мне повредить. Мать была права: мне не следовало вытаскивать вас из нищеты… А теперь мне приходится подбирать твоего мужа на лестнице! Это позор. Подумай, какой бы разыгрался скандал, если бы его увидели в таком состоянии… Вы уедете завтра же.
Олимпия присела на кровати, чтобы отхлебнуть грога.
— Ну нет! — заявила она.
Труш хохотал. Хмель у него был веселый. Он развалился в кресле, оживленный, в прекраснейшем расположении духа.
— Не будем ссориться, — залепетал он. — Это ничего, просто так, легкое головокружение от воздуха, — ведь сейчас очень холодно. Но какие же нелепые улицы в этом проклятом городишке!.. Знаете, Фожа, это очень приличные молодые люди. Хотя бы сын доктора Поркье. Вы ведь хорошо его знаете, доктора Поркье?.. Так вот, мы с ним встречаемся в одном кафе за тюрьмой. Содержит его одна арлезианка, прехорошенькая брюнетка…
Скрестив руки на груди, священник грозно смотрел на него.
— Нет, уверяю вас, Фожа, вы напрасно на меня сердитесь… — продолжал Труш. — Вы же знаете, я человек воспитанный, знаю приличия… Днем я не выпью даже стаканчика воды с сиропом из страха вас скомпрометировать… Чего вы наконец хотите? Ведь с тех пор, как я здесь, я хожу на службу, словно в школу, таскаю тартинки с вареньем в корзиночке; поймите, ведь это же идиотское занятие! Я чувствую себя просто каким-то болваном, — да, да, честное слово; и все только из желания оказать вам услугу… Но ночью ведь меня никто не видит. Могу же я погулять хоть ночью! Мне это полезно, а то я подохну от этой жизни. Да и, кроме того, на улицах нет ни души… И странно же они здесь выглядят!..
— Пьяница! — процедил священник сквозь зубы.
— Значит, не хотите мириться?.. Тем хуже, милый мой. Я-то ведь добрый малый, не люблю кислых мин. Если вам это не нравится, то я вас брошу, и оставайтесь себе со своими святошами. Из них одна только малютка де Кондамен — смазливенькая, да и то арлезианка лучше. Можете сколько угодно таращить на меня глаза, вы мне не нужны. Желаете, могу вам одолжить сто франков?
И вытащив из кармана кредитные билеты, он с хохотом разложил их у себя на коленях; потом стал проделывать с ними разные штуки, размахивать ими под носом у аббата, подбрасывать кверху. Олимпия мгновенно выскочила из постели, полуголая; подобрав кредитки, она с досадой засунула их под подушку. Аббат Фожа тем временем с величайшим изумлением оглядывал комнату; на комоде он увидел ряд винных бутылок, на камине непочатый паштет, конфеты в старой порванной коробке. Комната была набита недавними покупками: по стульям валялись платья, развернутый
«Кого же это они ограбили?» — подумал священник. И вдруг вспомнил, как Олимпия целовала Марте руки.
— Несчастные! — вскричал он. — Вы крадете!
Труш поднялся. Жена с силой толкнула его, и он повалился на диван.
— Успокойся, — сказала она ему, — ложись скорей, тебе надо выспаться.
Потом повернулась к брату:
— Уже час ночи, и ты можешь дать нам поспать, если тебе нечего сказать, кроме разных гадостей… Моему мужу не следовало напиваться, в этом ты прав… Но все-таки это не причина, чтобы его оскорблять. У нас уже было с тобой несколько объяснений… Пусть это будет последним. Слышишь, Овидий? Мы ведь с тобой брат и сестра, правда? Ну так вот, я уже тебе говорила: надо с нами делиться… Ты объедаешься внизу, заказываешь себе всякие лакомые блюда, живешь в свое полное удовольствие под крылышком хозяйки и кухарки! Это твое дело. Мы не станем ни заглядывать тебе в тарелку, ни вырывать у тебя кусок изо рта. Устраивайся, как тебе угодно. Но зато не приставай к нам и предоставь нам такую же свободу… Мне кажется, что я рассуждаю вполне резонно.
И в ответ на протестующий жест священника она продолжала:
— Ну да, понимаю, ты постоянно боишься, как бы мы не испортили тебе твоих дел… Лучший способ, чтобы мы тебе их не испортили, это — не дразнить нас, твердя все время: «Ах, если бы я знал, я бы вас ни за что не выписал!» Знаешь, ты вовсе уж не так умен, как хочешь показать. У нас с тобой одинаковые интересы. Мы одна семья и можем отлично обделывать свои дела вместе. И если бы ты только захотел, все могло бы уладиться наилучшим образом… Иди ложись. Завтра я проберу Труша и пришлю его к тебе, ты дашь ему наставления.
— Так, так… — бормотал засыпавший пьяница. — Фожа чудак. Я вовсе не гонюсь за хозяйкой, мне больше нравятся ее денежки.
Олимпия, посмотрев на брата, нагло захохотала. Она снова улеглась, поудобнее прижавшись спиной к подушке. Священник слегка побледнел; с минуту он размышлял, затем вышел, не сказав ни слова. Олимпия взялась опять за свой роман, между тем как Труш храпел на диване.
На следующее утро Труш, протрезвившись, долго беседовал с аббатом. Вернувшись к жене, он рассказал, на каких условиях был заключен мир.
— Послушай, голубчик, — сказала она, — успокой его, сделай то, что он просит; главное, постарайся быть ему полезным, раз он дает тебе возможность для этого… При нем я храбрюсь; но, по правде говоря, я отлично знаю, что он выбросит нас на улицу, как собак, если мы доведем его до крайности. А я не хочу уезжать… Ты уверен, что он нас не выгонит?
— Да не бойся ты ничего, — ответил Труш, — я ему нужен, и он не станет мешать нам накапливать денежки.
С этого времени Труш стал уходить ежедневно около девяти часов вечера, когда улицы становились пустынными. Он рассказывал жене, что ходит в старую часть города вести пропаганду в пользу аббата. Впрочем, Олимпия не страдала ревностью; она смеялась, когда он передавал ей какую-нибудь пикантную историю; она предпочитала нежиться в одиночестве, одна выпить несколько рюмочек вина, тайком полакомиться пирожным и проводить длинные вечера в теплой постели, упиваясь старыми романами, выкопанными ею в библиотеке на улице Канкуэн. Возвращался Труш слегка под хмельком; чтобы не шуметь на лестнице, он снимал башмаки в прихожей. Когда ему случалось хватить лишнего и от него разило табаком и водкой, жена не позволяла ему ложиться рядом с ней, а прогоняла на диван. Тогда между ними завязывалась глухая, безмолвная борьба. Он без конца возвращался к ней с пьяным упорством, цеплялся за одеяло, но спотыкался, соскальзывал, падал на четвереньки, пока она не откидывала его, как куль. Если он поднимал крик, она рукой сжимала ему горло и, пристально глядя в глаза, шептала: